Он схватил ее за локоть:
— Хорошенькая, не сердитесь. — Она освободила локоть. — Я загляделся на вас. Мне бы такую ловкую помощницу.
Она холодно посоветовала:
— Попробуйте сами попрактиковаться и обойдетесь без помощников.
Щетинин сказал Терентьеву, не сводя неприязненного взгляда с покрасневшего Черданцева:
— Юбилей нашего журнала, четверть века существования — пойми же!
— Понимаю. Нет времени на статьи.
— Тогда выйдем на минутку в коридор.
В коридоре Щетинин заговорил, волнуясь:
— Слушай, раз уже ты сам не способен, я обязан, все мы обязаны огородить тебя от нахалов. Если тебя мало трогают его масленые глазки и все эти «хорошенькие», «сероглазенькие», пусть, потом пожалеешь, это, в конце концов, твое личное дело. Но вот уж эти бесцеремонные влезания в чужую работу, ты меня прости, это всех нас касается, это уже дело общественное…
Терентьев твердо сказал:
— Разреши мне делать то, что я считаю правильным!
Щетинин ушел обиженный. Терентьев снова сел за стол, но не мог работать. Все в нем кипело. Ревнивая заботливость Щетинина становилась непереносимой.
— Что вас рассердило? — шепнула Лариса, отойдя от стенда. — Вы поругались со Щетининым?
— Михаил Денисович иногда теряет меру, — ответил Терентьев. — Как-нибудь расскажу.
На столе зазвонил телефон. Жигалов просил Терентьева к себе.
10
Когда Жигалов появился в институте, его приходу обрадовались все сотрудники, от академика до швейцара. Он был известный человек: участвовал в каком-то дальнем перелете, вел наблюдения в заброшенном уголке земли, напечатал воспоминания о своих скитаниях. В институте работало немало исследователей, многие считались крупными деятелями в своей отрасли, но такой экзотической фигуры, как Жигалов, еще не было — его приняли с уважением и охотой. С такой же охотой и уважением ему помогли на первых порах: дали хорошего руководителя, подобрали для диссертации тему поэффектней, при удобном случае набавляли зарплату, повышали в должности… А затем он двинулся сам, мощно раздвигая мешающих, и обнаружилось, что он не тот, за кого его принимали. Произошла ошибка, впрочем довольно естественная: все, не обсуждая, согласились, что раз он человек известный, то, значит, и вообще хороший — такое хорошее качество, как известность, не могло появиться без других, таких же хороших, еще лучших человеческих качеств. А Жигалов был по натуре человек бесцеремонный и недоброжелательный. Он добивался успехов энергией и неразборчивостью в средствах. Насколько раньше им гордились, настолько потом его не терпели. «Жаба», — говорили о нем в институте.
Он и вправду чем-то напоминал жабу — огромный и раздувшийся. Он не сидел, а разваливался в кресле. Лицо его было дрябло, глаза пронзительны, жесты властны. Он не умел спорить, но командовал с охотой. Еще лучше он ссорил людей. Это было его любимое занятие — сталкивать сотрудников. Обычно это делалось под знаком борьбы с приятельством. Знакомясь с новыми людьми, он объявлял, что не потерпит кумовства — отныне интригам и склокам конец! После этого начинались интриги и склоки, а он мирил тех, кого ссорил. Лет десять назад он был страшен. То, что когда-то вызывало страх, теперь было лишь отвратительно. У него хватило ума понять, что особенно не размахнуться: два-три партийных взыскания научили его быть осторожным. В кабинете директора института Жигалов уселся прочно — он был исполнителен и настойчив, хорошо знал свою специальную отрасль, а понимания других проблем достичь можно было простым телефонным звонком к любому руководителю группы. И кабинет он устроил себе по вкусу — огромный и насупленный, весь заставленный диванами, столами для заседаний, стульями. |