Изменить размер шрифта - +
Но тот оказался проворнее. Схватил Самборского за запястья, больно сдавил и оттолкнул. Упала красивая гравюра, посыпалось стекло. Тот прижимал писателя к стене, словно девушку тискал; он был крупнее, как-то упитаннее, здоровее. От него пахло кофе. Устремив на перепуганного подобным оборотом Самборского холодный желеобразный взгляд, он выдохнул писателю прямо в лицо: «Я тебя придумал, понимаешь, ты, ублюдок недоделанный. Я тебя придумал и в любой момент могу вычеркнуть, ты просто повествователь, лирический герой, неудачный персонаж, не более того. Так что не трепыхайся — сиди тихо». Он брезгливо отпустил Самборского и вернулся к столу. Писатель потер ноющие запястья, а потом тихонько, стараясь не мешать, принялся подбирать с пола осколки. Гнев улетучился, более того, глядя на испорченную гравюру, он ощутил неожиданное облегчение. Все всегда оказывается проще, чем кажется поначалу. Перед глазами у него стоял тот бар в переулке и загорелая до копоти официантка.

Чего тут думать… Писатель Самборский поглубже натянул шапку и вышел из дома.

 

Остров

 

Многоуважаемая госпожа, большое спасибо за диктофон, я получил его на почте до востребования неповрежденным — так хорошо вы его запаковали. Безмерно вам благодарен за этот жест доверия. Что еще можно сделать для человека, который хочет что-то рассказать, но не сообщает своего адреса; который звонит вам несколько раз, уже начинает рассказывать свою историю и вдруг неизвестно почему прерывает ее на полуслове? Да, диктофон — это выход. Я уже не могу пользоваться ручкой, я ведь вам говорил — не потому, что не способен писать, всему виной банальный артрит: мои руки никуда не годятся.

Как вы уже, наверное, знаете (кажется, я и об этом упомянул в одном из наших телефонных разговоров), я написал историю своих военных скитаний. Книга вышла несколько лет назад и потонула в потоке подобных воспоминаний. Писал я ее не для себя, для людей, и в определенном смысле — я в этом более чем когда-либо уверен — она отвечает их ожиданиям. Людям всегда трудно угодить. Мне казалось, что мои переживания вплетаются в какое-то общее пространство, и поэтому все глубоко личное нужно перекроить и надлежащим образом представить. Я хотел, чтобы меня поняли, но только зря потратил время и, по правде говоря, не сказал там ничего от себя; не сказал самого главного. Лишь подбрасывал слова, которые могут вызывать у других такие же ассоциации, старался создать карту прошлого, совместного прошлого, обобщал — это и есть память, не так ли?

Но иногда с нами происходят вещи, которые идут вразрез со всем, что было нам известно до сих пор, вещи, которые рвут общую карту, и неизвестно, что с этим делать. Кое-какие факты не удастся совместить с Историей: они многое в ней поставили бы под сомнение, а это опасно. Нельзя записать их и как обычный анекдот, невинное воспоминание. Людям не нужны чудеса.

Думаю, однако, что «чудеса» все же необходимы даже тем, кто от них упорно отмахивается. Они очерчивают границы реальности, служат рубежом между тем, что есть, и тем, что всего лишь возможно. Как бы ставят нас по стойке смирно, в этом смысле они — барабаны, монотонный стук которых держит нас начеку. Знаете, чего я больше всего боюсь? Что мир действительно может стать таким, каким он нам представляется.

Я бы хотел, чтобы вы отнеслись к моему рассказу как к вымыслу: тогда можно было бы опубликовать его в сборнике самых что ни на есть фантастических рассказов. Впрочем, не мне вам указывать.

В 1944 году, после долгих скитаний по дорогам войны, нам с товарищем удалось добраться до Греции. Там я выправил себе бумаги; нас вместе с несколькими десятками других беженцев должны были тайно перевезти в Палестину на небольшом транспортном судне. На вторую ночь плавания наш корабль был взорван торпедой. Насколько мне известно, никто, кроме меня, не выжил.

Первое, что помню: я сижу на пляже, покрытом маленькими камушками, тщательно обработанными морем до идеально круглой формы.

Быстрый переход