Несколько раз я пробовал взобраться на скалистую двугорбую вершину, венчавшую остров, но ни разу мне это не удалось. Передо мной вырастали колючие кусты, или же я наталкивался на навес скалы и вынужден был обходить препятствие, отклоняясь от намеченного пути. И в результате, после долгой дороги, всегда попадал в знакомое место, в исходную точку. Может, поэтому я стал подозревать его, остров, что он от меня что-то скрывает, не допускает внутрь, прячет какое-то сокровище.
О, как я тосковал о городе, низком небе над крышами, утыканными множеством труб, о запахе угольного дыма, морозном отблеске уличного фонаря, ложащемся сверкающим инеем на мостовую, о стуке колес пролетки, урчании автомобилей, касании плечом прохожих. Тосковал о мгновении, когда с холодной улицы входишь в теплое, шумное, пропахшее дымом кафе или взмахом руки подзываешь случайное такси, чтобы доехать до интимной раковины квартиры, где все знаешь так же хорошо, как собственное тело.
И еще одно: чувство сытости, присущее городу. Город не даст умереть с голоду. Вдали обязательно появится какой-нибудь ресторан, ну ладно, пусть закусочная, пусть дешевая кондитерская, где можно купить покрытый глазурью пончик, или старая еврейка, продающая бублики.
Я уже свыкся с непроходящим чувством голода. Голод принадлежал этому острову, как необъятное море и огромное небо. Рыбы никогда не могли меня насытить. И ни устрицы, ни перебродивший полусгнивший инжир, еще сохранившийся кое-где. Я мечтал о хлебе, муке, каше. При мысли о пончике у меня текли слюни. Я смотрел на прошлогодние травы и их старые семена. Как долог путь от зерна до пончика, политого глазурью. Трудно поверить.
Единственно приятными снами были сны о еде. Я ел во сне и, может, поэтому не умер с голоду.
Здесь, на острове, сон занимал гораздо больше времени, чем когда бы то ни было. Пока утром, проснувшись, не скажешь несколько слов, все равно кому, даже по телефону, исполняя ритуал восстановления связи с миром, ночные грезы не прекращаются; в этом смысле сон — противопоставление не яви, но словам, то есть если после пробуждения не прозвучат первые слова, грезы незаметно переносятся на предполуденные часы, а иногда могут продержаться и до вечера. И усиливаются во мраке, когда зайдет солнце. Тогда, ложась спать, как следует уже не уснешь, недаром спал целый день — просто закрываешь глаза и отдыхаешь. В таком состоянии тебе видятся вещи, которые в иных обстоятельствах вызывали бы беспокойство, выбивали из равновесия. Ракушки — великолепной формы, симметричные, с металлическим блеском, будто выточенные в давние времена на самом точным токарном станке и уложенные на песке в простые геометрические фигуры: треугольники, квадраты, звезды. Или линия волн у берега — конечно, синусоидальная, окружающая остров ровной каймой, совершенная в своем неизменном ритме; ритм этот удалось бы без труда записать математической формулой. Или разноцветные всполохи на небе перед восходом солнца — от желтого до фиолетового, как в учебнике по оптике. И рунические знаки на обточенных морем камнях. Алфавит. Я раскладывал их далеко от воды, за линией прилива, забывал о них, а потом, вспомнив, тщетно пытался найти — они исчезали.
То же самое происходило с моими мыслями. Они росли в голове, как снежный ком, и чем больше их становилось, тем они делались неуступчивее, навязчивее, чтобы потом вдруг растаять и пропасть. Именно так случилось с мыслью о шалаше. Какое-то время я не мог думать ни о чем другом — планировал, совершенствовал в уме, и могучая сила воображения заставила меня взяться за работу. Мысль исчезла, когда я соорудил две стены и крышу. Этого хватило. Идея шалаша поблекла, измучив сама себя, и не осталось никакой мотивации для завершения строительства.
Остров был вытянут в длину, из моря торчали две огромные скалистые несимметричные груди. Одна вершина была пологой, каменистой, поросшей травой. Другая — острой и голой.
Между холмами тянулась лесистая долина. |