Но глаза ее снова смотрели в сторону, и она никогда не отгораживалась от него своей улыбкой.
Я надеялся в конце концов найти путешественника, того, кто путешествует в своих мыслях, в мечтах, в своей комнате, путешествует куда больше, нежели те люди, что из конца в конец пересекают мир. Я полагал, что она могла бы постичь мои чудовищные катастрофы, которые никогда никого не подвергали опасности, но лишь заставляли людей увидеть, что я существовал и что я был тем, кто их спас. Я мог бы показать ей мои рисунки локомотивов.
Но я ждал, я больше не полагался на нее. Мы обычно совершали наши трапезы вместе; тогда она снимала фартук.
Все время я находился в напряженном ожидании, а возможно, боялся, я ведь не знал еще, подвела ли меня Анна ближе к образу моей мечты или же разрушила ее. С ней невозможно было говорить, не только потому, что запас слов у нее был необычайно мал, но и потому, что я никогда не был уверен в том, поняла она меня или нет. И все-таки я не мог молчать, я непрерывно болтал, болтал беспомощно, меня порой охватывало немыслимое желание забрать обратно все, что я наговорил, отрицать это, уничтожить, но еще сильнее было принуждение, заставлявшее еще больше довериться ей, уточнить подробности, почти осыпать ее всем, что было и что могло бы быть моей жизнью. Я следовал за ней в кухню и, опираясь на столик для мытья посуды или стоя у кухонного стола, говорил, говорил о себе самом: я не мог остановиться! И когда я однажды снова казнил себя самого, она улыбнулась и предложила отправиться на небольшую прогулку. Она упрямилась, желая помочь мне надеть пальто, и позаботилась, чтобы я не забыл галстук. Она владела мной, она поглотила меня. Она была своего рода монстром, поверьте мне, монстром. Мы всегда ходили на железнодорожную станцию, и когда вечерний поезд скользил вдоль перрона, она хватала мою руку и пожимала ее в знак тайного взаимопонимания. И всякий раз меня охватывал какой-то невообразимый жар, жар ужасающий, столь же сильный, как в юности, я видел, как подходит поезд, и чувствовал, что вот именно я заставляю работать тормоза и веду локомотив прямо по перрону, и прямо на людей.
Вычеркнуть потом!
Теперь я часто устаю, хотя и не работаю больше, чем нужно. Смог ли я объяснить все, что произошло? Или я чересчур обстоятелен? Мне придется просмотреть все от начала до конца, повторить очень тщательно.
Однажды в воскресенье, когда выдалась мягкая весенне-зимняя погода, она предложила нам прогуляться не на железнодорожную станцию, а в Ботанический сад. Почему? Да потому, что женщине по имени Анна нравилось осматривать оранжерею. Мы отправились туда. И когда мы стояли в перегретом влажном стеклянном помещении, разглядывая неподвижную зелень, она взяла мою руку так же, как привыкла делать, когда прибывал поезд. Она пожала мою руку и одарила меня той самой пугающей улыбкой. Мы возвращались домой. Мы шли рядом, и я знал, что женщина, следующая по моим стопам, несла с собой все то, что было мной, и что это ни в малейшей степени ее не волновало, и она так ничего и не поняла.
Мы продолжали нашу обычную будничную жизнь в спокойной колее обоюдного внимания, в колее, что пролегала все глубже и глубже. Вы можете представить себе колею, что мало-помалу растет так глубоко вширь, что никто уже не может перебраться через край, а может только продолжать, продолжать идти, бежать, мчаться в одну и ту же сторону… Я начал ненавидеть ее не сразу. Но вместо того, чтобы опережать, обгонять ее, забыть о ее существовании, я думал о ней каждый час моей неспокойной жизни, а в ночное время она разрушала мои сны. Чего я ждал… ведь ждать больше было нечего. Мы ничего другого не могли делить с ней, кроме этих трапез, во время которых я имел обыкновение читать, да ее мерзких прогулок. Каждый день я намеревался отказать Анне, отказать очень учтиво, дать ей крупную сумму денег, каждый день я решал, по крайней мере, сохранять молчание — держать язык за зубами — и каждый день терпел неудачу. |