Но вот тут-то миссис Глендиннинг была и права, и не права разом. Пока ее размышления занимали различия между нею и Люси Тартан, она шла по верному пути; но стоило ей возомнить – и тогда она свернула со своей тропинки в чащу, – что обладает перед Люси природным превосходством, занимая в обществе самую верхнюю ступеньку, тут-то как раз она очень глубоко и безмерно ошибалась. Ибо то, что можно выразить изящной фразою: «Ангельская кротость», есть не что иное, как высочайшая душевная стойкость, какая только свойственна разумному существу, а кротость ангела не несет в себе никакой грубой силы. И то чувство, которое нередко так и подталкивает нас применить какую угодно силу – возникло ли оно у мужчины, у женщины, все едино, это, по сути своей, прямо-таки непомерная гордость, – черта сия присуща одним смертным, а отнюдь не ангелам. И это ложь, что всякий ангел может найти свою гибель через гордость. Ангел никогда не погибнет, гордости же он не ощущает вовсе. Вот почему сердце ваше так благоволит да расточает свою благосклонность с неподдельной искренностью, о миссис Глендиннинг, и длит расположение ваше к легкой, как пушинка, Люси; но все же вы, леди, ошибаетесь, и притом весьма жестоко, когда большие полушария вашей гордой груди под златым корсажем распирает тайное торжество, а вы меж тем обращаетесь к той, кого с такой нежностью, приправленной, правда, изрядной долей снисходительности, величаете: «Моя маленькая Люси».
Но так как ни единый проблеск озарения не открыл ей вдруг всего, что неизбежно произойдет в дальнейшем, то сия превосходнейшая леди пребывала в полной безмятежности, ожидая, когда же Пьер вернется, войдя в дверь портика, да предалась пока задумчивости, как подобало почтенной матроне, а взор ее тем временем отдыхал на стоящем перед нею графине, что был до краев полон янтарным вином. Так или иначе, видела ли, нет ли миссис Глендиннинг неявное иносказание, аллегорию, когда всматривалась в сей узкий и изящный маленький графин, в коем была ровно пинта светлого, золотистого вина, мы с уверенностью не скажем. Но право же, странная, и незабвенная, и предсказуемо самодовольная улыбка, что разом придала ее просиявшему лицу благосклонное выраженье, казалось, говорила сама за себя о каких-то тщеславных думах, очень похожих на следующие: «…да, она очень хорошенькая девочка-графинчик, очень хорошенькая девочка-графинчик, что наполнена бледным шерри, а я… я как графин на кварту… кварту… портвейна… крепкого портвейна! Ну, шерри для юношей, а портвейн для мужчин – я слышала много раз, как сами мужчины толковали об этом; и Пьер теперь еще мальчик; но когда его отец обвенчался со мною… что ж, в тот день его отец возмужал, и ему вмиг стало тридцать пять лет».
Немного позже до слуха миссис Глендиннинг долетел голос Пьера: «Да, во всяком случае, не позднее восьми часов, Люси… будь уверена», затем парадная дверь громко хлопнула, и Пьер вернулся к ней.
Но миссис Глендиннинг скоро убедилась, что этот нежданный визит Люси свел к нулю всякую возможность серьезной беседы с ее переменчивым сыном; без сомнений, его опять утянуло на глубину в море размышлений столь приятного свойства, что не найдется слов достойно их описать.
– Великий боже! Как-нибудь в другой раз, сестра Мэри.
– Не в этот раз, тут уж никакого сомнения, Пьер. Ей-богу, надо бы мне похитить Люси да увезти ее до поры из наших мест, а тебя меж тем приковать наручниками здесь, у этого стола, не то нам с тобою никогда не прийти к предварительному согласию до того, как мы обратимся к адвокатам. Ну, я-то уж непременно позабочусь о том, чтоб голова твоя немного остыла. Прощай, Пьер, вижу, тебе теперь не до меня. Думаю, мы не увидимся раньше завтрашнего утра. По счастью, есть очень интересная книга, которую я хотела прочесть. Прощай!
Но Пьер еще не покидал своего места за столом; он любовался закатом, что тихо догорал по-над лугами и вызолотил далекие холмы. |