|
Сартори поднял взгляд, и ореол бесформенных сгустков покинул облюбованное место и двинулся в направлении Миляги, но потом стал снижаться, избрав своей целью не живых, а мертвых. Через несколько мгновений он окружил шею Годольфина, в то время как чуть выше в воздухе сгустилось облако его сородичей. Петля затянулась и двинулась вверх, поднимая с пола Годольфина. Почки упали с его глаз – они оказались открытыми. Сердце скользнуло вниз, обнажая пах; на том месте, где был его член, зияла открытая рана. Потом из живота выпали оставшиеся внутренности в студне холодной крови. Облако перипетерий наверху предложило себя поднимающейся петле в качестве готовой виселицы и, соединившись с ней в единое целое, вновь поднялось в воздух, так что ноги Годольфина оторвались от земли.
– Это гнусность, Сартори, – сказал Миляга. – Останови их.
– Конечно, не очень симпатичное зрелище, верно? Но подумай, брат, ты только подумай, какую армию из них можно составить. Ты даже этих не смог остановить, а что уж говорить, когда их будет в тысячу раз больше?
Он выдержал паузу, а потом, с искренним интересом в голосе, спросил:
– Или тебе это под силу? Сможешь ли ты поднять беднягу Оскара? Я имею в виду, воскресить из мертвых? Сможешь или нет?
Он двинулся к Миляге из противоположного конца комнаты. На лице его, озаренном светом виселицы, появилось выражение радостного возбуждения.
– Если ты сможешь сделать это, – сказал он, – то я стану самым верным твоим последователем и учеником, клянусь.
Он уже миновал повешенного и приблизился к Миляге на расстояние одного-двух ярдов.
– Клянусь, – сказал он снова.
– Опусти тело вниз.
– Почему?
– Потому что все это бессмысленно и слишком патетично.
– Может быть, такова и моя природа, – сказал Сартори. – Может быть, таким я и был с самого начала, просто не хватало ума это понять.
Миляга отметил про себя этот поворот к новой тактике. Еще пять минут назад Сартори претендовал на роль мессии – теперь же он купался в самоуничижении.
– У меня было столько снов, брат мой. О, сколько городов я себе навоображал! Сколько империй! Но никогда мне не удавалось избавиться от какого-то пустячного сомнения, от маленького червячка, который постоянно повторял у меня в голове: все это ни к чему не приведет, ни к чему. И знаешь, что я тебе скажу: червячок-то был прав. Все мои предприятия были обречены с самого начала, и все это из-за нашего двойничества.
Клем назвал выражение лица Сартори трагическим, и, в своем роде, оно действительно этого заслуживало. Но какое известие могло повергнуть его в такое отчаяние? Надо было обязательно спровоцировать его на признание – сейчас или никогда.
– Видел я твою империю, – сказал Миляга. – Она распалась не потому, что на ней было какое-то проклятие. Ты построил ее из дерьма – поэтому она и рухнула.
– Но как ты не понимаешь, ведь в этом и состояло проклятие! Я был ее архитектором, но я был и тем судьей, который проклял ее никчемность. Я был настроен против самого себя с самого начала, но никогда об этом не догадывался.
– Теперь догадался?
– Яснее и быть ничего не может.
– Вот как? Это потому, что теперь ты видишь себя павшим так низко. В дерьме и в грязи? В этом дело?
– Нет, брат, – сказал Сартори. – Это потому, что у меня перед глазами – ты...
– Я?
Сартори пристально смотрел на него; глаза его стали наполняться слезами.
– Она думала, что я – это ты... – пробормотал он.
– Юдит?
– Целестина. Она ведь не знала, что нас двое. |