Изменить размер шрифта - +

Запах Мурильо, духи и пот. Гнилая мягкость его туши. Сила, что выкручивала мои суставы до хруста, покуда боль не настигала меня сквозь туман неизвестного наркотика, подмешанного в вино, и не вырывала из меня слабые вскрики сквозь кляп. Я заставлял Катрин смотреть и разделять все это: грязь, мерзостный запах его похоти, его наслаждение властью, мой ужас от собственной беспомощности. Я позволил ей услышать, как он кряхтит. Я заставил ее понять, каково это, когда грязь проникает в тебя изнутри, слишком глубоко, чтобы отмыться, слишком глубоко, чтобы выпустить ее с кровью или даже выжечь. Я показал ей, как может расползтись эта порча, сквозь годы превращая детские воспоминания в гниль и грязь, делая будущее бесцветным и бесцельным.

Я держал ее рядом, утопая в крови, грязи и боли, обездвиженный, с завязанными глазами, меня мутило от наркотика, и все же я цеплялся за него, страшась вернуться к реальности.

Не могу сказать, что ярость помогла мне выжить. В эти отравленные часы не было шанса на побег, не представлялось ничего более заманчивого, чем смерть, но, думаю, если бы я мог ускользнуть в небытие, если бы была такая возможность, ярость вернула бы меня назад. Действие наркотика ослабевало, ум прояснялся, и необходимость мщения возникла, постепенно затмевая любые менее значительные желания: побега, ослабления боли, возможности дышать.

Цепи могут удержать человека. Хорошие крепкие кандалы можно снять, лишь переломав кости. Веревки трудно порвать, но при должном старании из них можно выскользнуть. Секрет в смазке. Обычно начинается с пота, но вскоре кожа перетирается, и кровь помогает грубым волокнам соскользнуть по оголенной плоти.

Епископ не проснулся. Я бесшумно высвободил руки, связанные за спиной. Встал с кровати, поскальзываясь на грязных шелковых простынях. Оказавшись на полу, я подобрал нож для фруктов с прикроватного столика и при свете затухающего камина распилил веревки на лодыжках. Голым вышел из комнаты. Стыдиться было уже нечего. Я взял с собой нож и кочергу от камина.

Посреди ночи в монастырских коридорах не было ни души. Я шел по ним вслепую, отслеживая путь кончиком ножа по стене. Вдруг я услышал пение, хотя петь вроде бы было некому. Тем не менее я его услышал, такое чистое, словно все доброе и святое, что есть на свете, обратилось в ноты и пролилось из ангельских уст. Я и теперь слышу его, когда вспоминаю мальчишек-сирот, грязь и картошку, уроки и игры. Я слышу его, словно оно тихо доносится из-за закрытой двери. И песня заставила меня пролить слезу, о мои братья. Не боль, не стыд, не предательство или последний потерянный шанс спастись — просто красота этой песни. Единственная горячая слеза медленно ползла по моей щеке.

Я подошел к дверям конюшни, открыл засов и повернул тяжелое железное кольцо. Солдаты по обе стороны обернулись, смаргивая скуку. Я уложил обоих двумя ударами кочерги, сначала по левому виску правого гвардейца, затем по правому — левого. Шмяк, шмяк. Они не заслуживали называться солдатами, их одолел голый ребенок. Один лежал тихо, другой, кажется, Бильк, извивался и стонал. Ему я пробил горло, и он заткнулся. Я так и оставил кочергу в нем.

В конюшне пахло так же, как в любой другой конюшне. В темноте, среди лошадей, можно было передвигаться спокойно. Я шел беззвучно, прислушиваясь к цоканью копыт, беспокойному храпу тревожно вздрагивающих коней, беготне крыс. Я взял столько веревки, сколько мог унести, и острый нож для обработки кожи. Возвращался по темным коридорам, спина и плечи чесались под шершавым мотком.

Я оставил веревку снаружи у дверей епископа и пошел обратно за соломой и лампой. Огромные кони, тянувшие папскую повозку, были в ближайшем к дверям деннике. Тот, что покрупнее, высунулся, когда я вошел, опустил голову и, казалось, еще толком не проснулся. Я обвязал веревкой его толстую шею и так оставил. Казалось, он застыл навеки, по крайней мере до тех пор, пока снова не появится причина двигаться.

Быстрый переход