Переехав из скромного жилища в роскошные апартаменты дворца Тюильри, Бонапарт наводнил сверкающие позолотой галереи статуями своих бессмертных кумиров: Александра Македонского, Ганнибала, Юлия Цезаря и Фридриха Великого. Официально он занимал пост первого консула, но, в сущности, правил Францией — как полновластный фараон Сены.
Впрочем, Денону довелось пережить не менее революционные изменения, оставившие отпечаток не только на его теле, но и в его мировоззрении. Лишения армейской жизни во вражеской стране навсегда избавили его от иллюзорной гордыни; жестокость военного времени изгнала всякие сомнения относительно дикости человеческой природы; и наконец, извечная красота Египта, порой подстерегавшая путешественника в самых неожиданных местах, излечила душу от пристрастия к порнографии, а также к любым проявлениям суеты. Однако художник ни о чем не сожалел. В глубине сердца уже задолго до экспедиции он предчувствовал, как однажды с раскаянием отвернется от своего изящно-упадочнического образа жизни — от кружевных платочков, пышных подушек и бесконечных маскарадов. Так что Денон по сей день не мог отдыхать на перинах, обходился скудным армейским пайком и простой водой, спал при открытых окнах в любую погоду — и даже искренне страдал от того, что не видит в Сене жизнерадостных крокодилов (в последние месяцы путешествия эти твари блаженно плескались рядом с ним в нильских водах — насытившись мясом убитых, они не зарились на его костлявое тело). И если раньше Денон вел довольно распутную жизнь, отдаваясь мимолетным увлечениям бездумно и без особой страсти, то сейчас никто не узнал бы прежнего ловеласа. Он и сам не мог объяснить причин этой перемены — казалось, в Египте художнику открылся высший уровень бытия, не имеющий отношения к телесным утехам.
В последнее время он окружил себя уцелевшими египетскими эскизами («Храмы, храмы, храмы…»), заполнил ими каждый свободный клочок пространства. Они придавали заметкам-воспоминаниям яркости, а гравюрам — точности. Живя в одиночестве — никаких слуг, роскошных покоев, погребов с вином и ни малейшего желания развлекать гостей, — Денон так сосредоточился на работе, что даже кресло под ним почти не скрипело, а пальцы, сжимавшие перо, покрылись в соответствующих местах глубокими канавками. Случалось, он подолгу сидел, уставившись в пустоту, а затем проводил по лицу тяжелым плюмажем, только чтобы напомнить себе о существовании собственного тела. Иными словами, Денон стал придатком будущей книги — подобно тому, как Наполеон сделался орудием истории.
…Время рассеялось в призрачной чернильной дымке. Свеча превратилась в лужицу воска и нервно мерцала, когда под окном загрохотал экипаж; звякнули колокольчики, заскрипели двери, на лестнице раздались торопливые шаги. Художник смутно внимал этим звукам, не представляя, к кому из жильцов спешит странный ночной посетитель. И тут его дверь задрожала от громкого стука.
В недоумении и тревоге (все-таки близилась полночь), тщетно гадая, кто бы это мог быть, Денон отложил перо и перочинный нож, затеплил новую свечу, пригладил волосы и воротник и, убедившись, что в крайнем случае легко дотянется до кочерги, под назойливый грохот пошел открывать.
Казалось, хозяин комнаты приготовился к любой неожиданности — однако окаменел на пороге, не в силах сдержать изумления. Витых пять секунд он отказывался верить своим глазам и наконец выдохнул:
— Бонапарт!
Стоявший на пороге человек с их последней встречи сильно побледнел, располнел и даже как будто стал ниже ростом — с этим Денон постепенно свыкся. Но такое землистое, такое затравленное лицо было у Наполеона только по возвращении из Великой пирамиды. Облаченный в мундир первого консула — золотые пуговицы, алый бархат, расшитые отвороты, — гость говорил глухим голосом, поднимавшимся словно из глубины колодца. Голосом человека, потрясенного до глубины души. |