Изменить размер шрифта - +

— Ты ж вон какой кабан здоровый, я старик против тебя. Вздохни глубже, раза три. О, чуть соображать стал. Пойдем ко мне на уху.

— Какая уха! Пусти! — Андрей сжал кулаки. — Где Рябушкин?

— Дверь-то закрыта. Изнутри. Девки из типографии прихорашиваются. — Косихин раскурил потухшую папиросу и спокойно, как бы между прочим, добавил: — А Рябушкин сидит у телефона и держит палец на нуле, чтобы милицию вызвать. Понимаешь. А уха у меня — во! С прошлой рыбалки два леща остались и штук десять ершей. Пойдем.

Спокойный, невозмутимый вид Косихина, его мирно попыхивающая папироса действовали на Андрея, как холодная вода Он начинал успокаиваться, с глаз спадала белесая пелена. Подергал за ручку дверь, она действительно оказалась запертой изнутри. Андрей криво усмехнулся:

— Сам, поди, девок просил, чтобы дверь закрыли?

— Да не помню уж. Ну, пойдем.

Андрей вздохнул и махнул рукой.

Жена Косихина была в отъезде, и на маленькой летней кухне они хозяйничали сами. Уху пересолили, Косихин, попробовав с ложки, недовольно поморщился.

— От черт, построжиться то не над кем — сами стряпали. Ладно, сойдет.

Они похлебали ухи, и Косихин повел Андрея в дом, показывать свою коллекцию. Этот серьезный и работящий мужик, крепко помятый жизнью, собирал почтовые марки и радовался, как мальчишка, что собирает. Показывая их, терял свою хмурость и невозмутимость, мог говорить без умолку, перебирая небольшие синие альбомы, которыми была заставлена целая полка в большом книжном шкафу.

Просидели они до позднего вечера из-за все время ни слова не сказали о том, что их тревожило больше всего. Только за калиткой, уже провожая Андрея, Косихин придержал его за рукав рубашки.

— А про кулаки ты забудь. Красиво, конечно, в лоб врезать, веско, но только это не геройство нынче. Геройство нынче в другом.

Смертельно уставший за сегодняшний день, Андрей медленно брел домой. В сумерках, на лавочке у ворот, он увидел знакомую фигурку и будто споткнулся. Вера. Виновато опустив голову, остановился напротив. Ее тревожные глаза светились совсем рядом. В них была боль.

— Андрей, разве так можно? Я четыре часа тебя сижу жду. Рассказывай — что, как?

Андрей присел на лавочку и, вспомнив, что произошло сегодня в райкоме, снова задохнулся от злости. Словно и не был у Косихина, словно тот и не пытался его успокоить, угощая ухой и целый час старательно показывая свои дурацкие марки в аккуратных альбомах. Снова пресекался голос, будто Андрей опять кричал Савватееву и Рубанову: «Да не хочу я ни с кем разговаривать!»

Он не хотел, да и не пытался себя сдерживать.

— Андрюша, а ты ведь становишься злым. Сам не замечаешь. Злым и каким-то другим.

— Хватит, был добреньким.

Вера обхватила его голову, прижала к себе и стала слегка раскачиваться, как будто убаюкивала маленького ребенка И, раскачиваясь, неторопливо, как маленькому, говорила:

— Боюсь, что ты совсем обозлишься. Пиши лучше о хорошем, добрые должны писать о хорошем. Ты ведь любишь этих Самошкиных, вот и пиши про них, они тебя многому научат, а эти «хозяева» — только злости. Я боюсь за тебя, за себя боюсь. Отступись от них.

Сегодняшний день и особенно последние часы, пока сидела на лавочке, Вера прожила в ожидании беды. Она не смогла бы точно объяснить свои чувства, но верила только в одно — беда подходит, она уже близко. До сих пор во всем полагалась на Андрея, а теперь, страшась подходящей беды и замечая, как из доброго характера мужа чаще высовываются острые углы, — испугалась. Как птица, почуяв опасность возле своего гнезда, распускает крылья и мечется, так и Вера не находила себе места, понимая, что в безмятежную семейную жизнь, в которой она отыскала свое счастье, дуют тревожные ветры, совсем ей не нужные.

Быстрый переход