Необердяевцы из «Союза социал‑христиан», конечно, страшно обиделись, и разгорелся целый философский диспут: кто такие бердяевцы – суки и сучки или суки и сучки? А неотроцкисты из «Сэм‑издата» и «Хроники» обиделись на статью Остапа Оглоедова о дурдомах «Обрезанный бунт или бунт обрезанных?». Остап оправдывается: я ж, говорит, сам такой, обчекрыженный, потому я этим и интересуюсь.
Кстати, Остап строчит какой‑то роман и нещадно списывает из твоей книги «Душа Востока». До этого он воровал из «Василия Теркина»– у Твардовского, а теперь у тебя ворует. Ну и говорят, что в творчестве он такой же импотент, как и в жизни. Ведь брак‑то у него фиктивный был, только для отвода глаз. И дети тоже – кукушкины яйца. Но рано или поздно все это кончается плохо.
Да, Серафим Аллилуев передает тебе привет и просит напомнить то, что он тебе когда‑то говорил: «Было бы болото, а черти найдутся». Вот, кажется, и все новости из нашего болота.
Но теперь это болото закрутилось для меня в каком‑то ужасном круговороте. А будущее покрылось каким‑то ядовитым туманом – и мне стало страшно. Боря, милый мой, что делать? Единственное, что помогает, – это твои письма. Ох, зачем только ты разбудил эту спавшую красавицу?! Зачем?!
Боря, дорогой, прости, что я пишу тебе такие сумбурные и неприятные письма. Но ведь не могу же я писать о солнце и любви, когда на душе кошки скребут. Постараюсь исправиться.
Твоя бывшая спящая красавица».
Вместо подписи стоял оттиск от губной помады.
«Борькин, мой любимый, мой маленький!
Знаешь, меня беспокоят твои последние письма. Я здесь схожу с ума, а тебе хоть бы хны! Ты пишешь так резонно и рассудительно, что мне становится еще хуже.
Твои письма напоминают мне доброго старого доктора Айболита. Так говорят с ребенком, у которого болит живот. Но не с женщиной, у которой трудные роды – которая рожает любовь – и никак не может разродиться. Наверно, про таких и говорят, что это как ежа против шерсти рожать.
Или, может быть, ты обиделся на мои последние письма? Боря, ведь я хотела только одного: не скрывать от тебя ничего. Так же, как и здесь, в Москве. Я всегда пыталась быть с тобой совершенно откровенной. Ведь я ж не виновата, что я пытаюсь, пытаюсь – и ничего не получается. И я никак не могу перепрыгнуть через этот проклятый классовый барьер, который разделяет нас.
Иногда меня пугает слишком спокойный тон твоих писем. Если бы ты сходил с ума, как я здесь… Если бы ты безумствовал, от любви бросил бы все и вернулся в Москву, тогда бы я поняла это
– и стала б твоей. Если б ты от тоски и горя был на грани самоубийства, я б тоже поняла это – и тотчас помчалась бы спасать тебя. Но ты не делаешь ни того ни другого! И вот эту твою нежность, настойчивость – и спокойствие… этого я никак не понимаю. Поэтому я и боюсь, что мы слишком разные люди.
Боря, милый, я, кажется, не поблагодарила тебя за второй букет цветов, который ты заказал из Вены по телеграфу. А за первый букет я, кажется, поблагодарила в письме, которое не отослала. Ведь я половину писем пишу – и потом рву.
Спасибо, милый, спасибо! Я тебя так люблю, мой хороший, заботливый и внимательный. И за что только ты меня, дрянь такую, полюбил?
Иногда я смотрю на наши фотографии в Березовке, на пляже у князя Шаховского‑Сибирского. Вспоминаю, как ты сделал мне тогда в полдень предложение, на той площадке под деревом. Тогда я была совершенно счастлива. Все трудности и классовые преграды не успели еще прийти в голову. Было лишь простое и ничем не затуманенное чувство счастья. Я сама не понимала, как все это получилось – в один день.
А помнишь, как мы целовались на лестнице у воды? И на песчаном мысу в темноте? Ох, Борька, до чего ж хорошо тогда было!
И потом в твоей квартире. |