Мы коснулись друг друга, прилепились друг к другу, и именно в тот миг, ничем не примечательный ни для кого, кроме нас, наши души, наши судьбы, наши, как говорят физики, мировые линии, соединились в одну, и для мироздания это, конечно, не могло закончиться бесследно.
Алина забрала у контролера билет, подхватила сумку и ступила на эскалатор. Она не обернулась, да и я смотрел куда-то в сторону – кажется, на часы, висевшие на противоположной стене зала и для моего не очень острого зрения выглядевшие бледным круглым пятном, вроде полной луны на подернутом облаками небе.
Я видел, как Алина поднялась в зал паспортного контроля, встала в очередь за парой американцев и опустила на пол сумку.
«Иди, – сказала она мне. – Твой автобус через семь минут, а следующего ждать два часа».
«Ничего. Мне некуда торопиться. Я хочу посмотреть, как взлетит твой самолет».
«Ты увидишь и в дороге, – улыбнулась она. – Разве это так важно?»
«Совсем не важно, – согласился я. – Просто мне хочется».
«Я люблю тебя, – сказала она. – Разве важно, кто сказал это первым?»
«Совсем не важно»…
Интересное было время – закат перестройки, очередной съезд народных депутатов, в холле института поставили большой телевизор (Озимов, замдиректора по общим вопросам, велел перенести аппарат из комнаты парткома, видимо, уже тогда понимал, что шестую статью Конституции вот-вот отменят, и нечего с местными коммунистами церемониться), и народ, вместо того, чтобы точить лясы на рабочих местах, просиживал штаны перед экраном, бурно реагируя на каждое слово, особенно когда на трибуну выходил Ельцин или Собчак, или, тем более, сам академик Сахаров.
Не до работы было. И не только потому, что весь персонал интересовался политикой больше, чем собственными исследованиями. Нужно было остановиться – то, что я слышал на последних семинарах, не имевших ни к перестройке, ни к гласности никакого отношения (все темы были секретными, в зал семинаров пускали по особым пропускам, а записки, если кто-нибудь по глупости что-то писал во время докладов на листках бумаги, изымались на выходе бдительным Матвеем Николаевичем, заместителем начальника первого отдела), наталкивало на мысль о том, что все без исключения эксперименты зашли в тупик.
В лаборатории Батурина за пятнадцать лет не сумели создать ни одного приличного зомби. То, что у них получалось, на практике мог применить только заведомый самоубийца. Даже самые внушаемые реципиенты полностью переходили под власть инсталлированной программы минуты на три-четыре, и каждый год удавалось увеличить это время на несколько секунд, причем чем дальше, тем труднее давалось такое увеличение. Ясно было (Батурин даже подвел теоретическую базу, пользуясь работами Юнга, Бехтерева и Лапудовского), что работы вышли на стадию насыщения. Зомби (никто их так в официальных документах, конечно, не называл, все пользовались термином «реципиенты с имплантированной программой», сокращенно «рипы») выполняли простейшие действия – уносили, приносили, ложились, вставали. Максимум, чего удалось достичь ребятам Батурина – обучить добровольца разбирать и собирать пистолет Макарова, благо программа была достаточно простой и не вызывала у рипа внутреннего противодействия. Чтобы заставить рипа выстрелить, да еще в нужного человека, программа не годилась. Точнее, не годился рип – это был обыкновенный работяга, вовсе не с генетическими задатками убийцы. Таких и отбирали для экспериментов – какой смысл был возиться с прирожденным убийцей или даже с человеком, независимо приобретшим склонность к лишению жизни себе подобных? Как-то еще в начале всей серии некий шибко умный сотрудник (от него давно избавились, как от бесперспективного) предлагал использовать осужденных убийц. |