|
За Семена Густолапова и Ивана Летунова. За тех, кто остался в плену, за тех парней, мимо которых он прошел, осторожничая, и мог бы, но не стал вытаскивать из плена…
За всех тех, кого он знал и кого не знал, но кто точно так же, как его товарищи, остались в лесах Белоруссии.
Только жив ли он сам?…
Ему казалось, что он погиб, в тот самый момент, когда пуля или осколок ударила в Лену, накрыла Сашку. И остался с ней там, с ними. Навсегда.
И он честно пытался это забыть, чтобы не бередить себе душу, и не мог. Образ погибшей наивной, чистой девчонки со своими смешными суждениями, великими планами и глобальными мечтами, хрупкой и сильной, стоял перед ним, цельный, до взглядов и улыбок яркий. Каждый час с момента, как он увидел ее на перроне в обществе сестры и подруги, до последнего мига, страшного в своей жестокости, он помнил все. Память отсеяла ненужное, выкинув прочь все что было до и оставило только эти десять дней, за которые он прожил всю жизнь. И получил то, что не чаял получить, и потерял то, что казалось, не может его тронуть.
Та пуля словно убила двоих: Лену и Николая, того, что еще не мог и не хотел верить, что смерть бывает настолько внезапной и злой, что может забрать самое дорогое в любую секунду.
А теперь точно знал, что на войне каждый миг — цена жизни. Но теперь прошлого не вернешь…
Машину трясло на ухабах, подкидывая пассажиров. А мимо живой рекой текли беженцы, бабы, женщины с детьми на руках или за руку, толкая впереди себя коляску, набитую скарбом или на себе неся узлы. Больно было смотреть на эту бесконечную вереницу с одним и тем же выражением лица на всех, на котором застыла скорбь. Они шли и шли, огибая пехоту, караваны машин с военными, танки, и будто не чувствовали одуряющей жары, пыли, что стояла в воздухе и забивала легкие.
Лейтенант то и дело закрывал глаза и не только потому, что у него нещадно болела голова — чтобы не видеть горе, что шло параллельно полуторке, вышагивало маленькими ножками и еле передвигало старческие, измученные ноги.
Он не мог простить происходящего ни себе, ни тем, кто был поставлен над народом, толкал красивые лозунги и заверял, что спасет, отстоит, не допустит. И не отстоял, допустил, не защитил.
Войска отступали, но он очень надеялся, что там, на Двине, фрицев наконец остановят. Санин готов был лечь там, лишь бы искупить вину пред всеми, кто оставался за спиной, за всех, кому не смог помочь, за всех кто не вышел, не дошел. Его долг теперь бить врага и за них.
У переправы жахнуло. С низким воем налетели мессеры и начали лупить по скоплению людей и техники. Беженцы кричали, без ума метались, видные на открытой дороге, как на ладони.
Санина выбросило в кювет, прямо на труп молодой женщины и раненого ребенка. Мальчишка смотрел на него темными от боли глазами и только шевелил обескровленными губами. А на рубашонке прямо на груди, алело, расплываясь красное пятно, а вместо ручки торчала культя из обрубка кости…
Николай дико закричал, вскочил и начал втупую палить прямо из автомата по пикирующим мессерам. Ему было все равно — прав, не прав, глупо или умно. Шок достиг своего предела, психика дала крен с которым уже не было невозможного, за которым только ярость и желание любым способом убить, и разум тут был уже бессилен.
Следом заклацали винтовки, но смысла в том не было. Бойцов, гражданских все равно равняли и утюжили, кучно ложа бомбы и поливая очередями.
Танкист, видно, как и Николай не выдержал и ахнул из пушки по идущему на бреющем на беспомощную толпу самолету. Вспышка и страшный грохот, скрежет. Самолет врезался в танк, снося на своем пути все встречное, собрал крылом полуторку и телеги, технику, людей.
Осколки рассыпались в разные стороны, скашивая тех, кто еще был жив, в лица дохнуло пеплом, порохом и огнем. Кто-то истошно закричал, охваченный огнем. Николая откинуло в сторону, осколки впились в лицо и грудь. |