— Так… десять…
Аркадий Борисович закрыл глаза. Ах, мерзавец… Кажется, давно ли Чихамо приходил сюда в последний раз… Шутили… Аркадий Борисович грозил пальцем: «Ты воровать–то воруй, да смотри знай меру!» Чихамо почтительно визжал в ответ, косые глаза его, как намыленные, уходили все в сторону, все в сторону…
– Сам считал,— хвастливо сказал Баргузин, усмехаясь.— Да как ловко–то, паря: от уха до уха… Как лежали, так и лежат. Видно, во сне их кончал.
Он потянулся к бутылке, налил себе, но тут рука Аркадия Борисовича, беспокойно ползавшая по столу, вдруг изогнулась и ухватила стакан. Митька хотел что–то сказать, но, взглянув на хозяина, промолчал.
– Десять…— повторил Жухлицкий, вертя в руке стакан.— На Полуночном их было, помнится, вместе с Чихамо…
– Тринадцать,— подсказал Рабанжи, и тонкие губы его чуть покривились.— Чертова дюжина…
Аркадий Борисович залпом выпил, вроде и не заметив того.
– Ну? — темный взор его взыскующе уперся в Рабанжи,— Дело такое…— кашлянув, начал тот.
Три дня назад Рабанжи с Митькой, тайно кружа вокруг приисков, увидели след, ведущий в сторону Тропы смерти. Гадать долго не приходилось — кто–то из старателей–китайцев бежал с приисков.
Митька, с титешных лет привыкший бродить по тайге, вел по следу не хуже орочонской лайки–соболятницы. Только редко когда соскакивал с седла и, становясь на колени, выглядывал чуть примятый мох, сдвинутый с места сучок, сломанную веточку.
Беглого старателя нагнали на второй день. Последние три–четыре версты Митька шел пешком, но споро,— прямо–таки вынюхивал след. Остановился он под перевалом и некоторое время глядел вдоль уходящей вверх тропы. Вся она, змеящаяся от подножья перевала до его вершины, была как на ладони — десятка два лет назад здесь прошел пожар, и лес теперь стоял мертвый, сквозной, весь белесый, как кость, омытая многими дождями.
– Во, гляди, гляди! — возбужденно зашептал вдруг Митька, тыча пальцем.— Под самой вершиной…
Рабанжи ничего не видел,— рябило в глазах от бугристого моря россыпи, обнажившейся после того, как выгорел весь подлесок вместе со мхом и перегноем.
– Пищуха ты безглазая,— ухмыльнулся Баргузин.— Ну, гля, теперь–то небось видно? На самый перевал он поднялся.
Тут Рабанжи наконец–то разглядел: на фоне лезущего из–за вершины облака двигалось что–то крохотное — с ноготь мизинца.
Ведя в поводу коней, они почти бегом — в охотничьем запале — поднялись на перевал, сели на коней и рысью погнали по следу.
Версты через две Митька, скакавший впереди, остановил коня и огляделся.
Тоскливые остовы деревьев с немой мольбой тянули к небу мертвые ветви. Слева, под крутизной,— Витим, но так далеко внизу, что и не слышно его. Справа — скалы, дряхлые, развалившиеся. Унылое место, пустынное, тихое…
Митька поездил взад–вперед, пошмыгал по сторонам шкодливыми своими зенками, потом вдруг, замер весь, нацелился куда–то взглядом.
– Эй! — заорал он, приподнимаясь на стременах.— Эй, ходя, вылазь, а то стрелять начну!
Он снял с плеча винтовку и клацнул затвором.
– Вылазь, мать твою туды–сюды!
Неподалеку из–за камня поднялась согбенная фигура и, останавливаясь через шаг, двинулась навстречу. Шагах в пяти–шести остановилась, тряся лохмотьями.
– Жирный, кажись, фазан попался! — пропищал Рабанжи, объезжая его кругом и оглядывая с ног до головы, как барышник на конской ярмарке.
Старатель был костляв, под стать окрестным деревьям, драные штаны, из прорех куртки клочьями лезет грязная вата, лицо — будто кто забрал его целиком в ладонь и смял — до того сморщенное и маленькое. |