Изменить размер шрифта - +

А баба взялась тем временем его одежку на печке сушить да валенки ненароком и сожги. Одни у него, вишь, были валенки, да и те, выходит, сгорели. Беда!.. Ну, баба в слезы: убьет, мол, мужик, как проснется. Думала–думала и надумала. Гасит свечку, раздевается, под бочок к мужу и берется ластиться…

Пыжик смачно плюнул в костер, крякнул. Крякнул и Купецкий Сын.

– Проснулся мужик,— весело тарахтел рассказчик,— а баба, значит, вот она — вся тут, при всех своих снастях. Знамо дело, нашему брату много ль надо?.. Эх, что и говорить, пошло–понеслось тут у них веселье, все вскачь да в галоп, и вот тут–то баба, шельма такая, вдруг как заголосит: погоди, мол, валенки горят! А тот ей хрипит через силу: черт с ними, пущай горят!..

Старатели прямо–таки плакали от хохота. Даже сумрачный Пыжик и тот ухмыльнулся, нацелился было снова плюнуть в костер, но вдруг так и замер с высунутым языком. Горящие ветки в костре зашевелились, распались, взвился сноп искр, и черный ужас, словно удар топора, обрушился на старателей: среди огня медленно приподнялся и сел охваченный пламенем человек. Его трясло, его корчило, обугленные руки его совершали жуткие движения, наподобие тех, что выделывают орочонские шаманы во время камланья.

Пыжик завизжал,— он сидел, окаменев и выкатив глаза, и непрерывно визжал предсмертным визгом недорезанной свиньи. Все дальнейшее даже не было бегством. Храбрец Ибрагим, не в силах владеть ногами, проворно полз прочь, извиваясь, как змея. Кто–то удирал на четвереньках. Другой сиганул в ледяную речку, метался, спотыкаясь, среди валунов и утробно ухал. Опупевший старик Бабурин, в котором вовсе некстати проснулся лошадник, вскочил верхом на поваленное дерево, лежавшее поодаль, понукал во все горло, махал руками и воображал, что несется куда–то сломя голову на добром коне. Купецкий Сын едва не самый первый откатился кубарем от костра, вскочил и на невероятной скорости поддал в таежную темень. Слепой от ужаса, он дол<sub>: </sub>го бежал, чудом минуя деревья, но наконец врезался–таки лбом в шершавый ствол лиственницы, упал и больше не помнил уже ни о чем на свете…

Потом умные люди, конечно, смикитили: задрал голодный медведь человека, завалил его хворостом, чтобы немного протух, а тут вдруг набрели старатели, подожгли ворох — вот и стало труп корчить. Случай хоть и страшненький, но дурацкий, то есть тот самый, который впору назвать совершеннейшей чушью. Однако же как раз тут–то и переломилась вся жизнь Васьки Разгильдяева. Слух о незадачливом походе его быстро облетел прииски, и с тех пор суеверный старатель норовил от Купецкого Сына держаться подальше и ни в какие артели — боже упаси — брать не соглашался. Сам же Васька впал в отчаянье, стал задирист и как бы всегда не в себе. Сколько раз, бывало, его, пьяного до поросячьего визга, выбрасывали из кабака на Чирокане, где день и ночь лилось рекой поддельное шампанское, где четыре скрипача, сменяя друг друга, играли круглые сутки. Но Васька был во хмелю настырен,— со своей любимой поговоркой: «Мое достоинство при мне, а фамилия Раз–згильдяев!» — он подымался и, размазывая по лицу сопли и кровь, ломился обратно.

Наверно, помер бы он где–нибудь в тайге, если б не сердобольная Пафнутьевна. Когда совсем уж становилось невмоготу, Купецкий Сын прибивался к ней и некоторое время состоял кем–то вроде кухонного мужика — выносил помои и золу, колол дрова, таскал воду, кормил свиней. Платы, кроме харчей, он не требовал никакой, поэтому его не прогоняли со двора. И это длилось до той поры, пока не начинался у него запой. Он клянчил, воровал, влезал в долги и — ухитрялся напиваться. В погоне за выпивкой он достигал хитрости неимоверной: так, расплавив медь, он разбрызгивал ее через веник, собирал капли и под видом золота сбывал какому–нибудь неопытному спиртоносу.

Быстрый переход