Первой исчезла куда–то белка, вслед за ней ушел соболь. Откочевали в другие места и изюбры, дикие олени и сохатые. Только маленькие кабарожки встречались еще на каменных россыпях и среди скал.
Большая беда пришла на земли Киндигирского, Чильчагирского, Туруягирского, Нганагирского и других родов. Бывало, обо всем забывал раньше охотник, углубившись в белую, торжественно замершую тайгу. Он видел: здесь вот от дерева к дереву пробежала по снегу белка — возвращалась в теплое гайно, проведав свои кладовые; по следам ее крылатым махом пронесся свирепый и удачливый охотник соболь; по пухлым сугробам, искрящимся под холодным солнцем, раскинула хитрую вязь следов лиса; вот здесь прошлой ночью побывали дикие козы — ископытили снег, рассыпали орешки, потом долго лежали, укрываясь от ветра за кустами; острые росчерки раздвоенных копыт — это изюбр, что неторопливо бродил здесь перед рассветом. И крылатые жители тайги тоже оставили свои следы: изрыт снег на краю болотца, несколько рябых легких перышек, крестики, тесно выдавленные на снегу,— это кормились куропатки; а тут взахлеб строчил заяц, и вдруг — с обеих сторон словно кто–то махнул по снегу огромными растопыренными пятернями, кровь, следы возни, и вот уже ни следов, ни самого зайца — вознесся, бедняга, в когтях филина куда–то в поднебесье; а вот это работа непоседливых синиц — густо рассыпана по белому желтая хвоя, скорлупки, древесная шелуха. Следы… следы… следы… Радостно охотнику войти в такую тайгу, легко ему идется. На сердце у него надежда, в каждом движении послушного тела — ловкость и сила, в зорком прищуре глаз — азарт, он вслушивается, и лесная тишина полна для него движением неуемной, многообразной жизни; усталости нет и не было — забыл про нее охотник.
Но совсем иной — покинутой, вымершей — стояла тайга в минувшую зиму. Тишина, нетронутые сугробы, изредка — неживой посвист ветра в оголенных прутьях кустарника…
Если бы беда могла оставлять на снегу следы, как лесное зверье, видно было бы, как она всю зиму кружила вокруг стойбищ, заходила в каждый чум.
Понурые возвращались охотники из тайги, и тяжкой ношей казались им пустые поняги. Жилища встречали их сиротливым дымом очагов, на которых нечего варить, голодным плачем младенцев, тяжкими вздохами стариков. Да, многие из старых и малых не дожили до весны.
В чум Дандея смерть наведывалась трижды за зиму: умерли двое детей — сын трех лет и пятилетняя дочка — и старуха мать. А не успел сойти снег — новое несчастье: слегла жена. Вселился в нее злой дух и словно огнем спалил, вычернил лицо, высосал все жизненные соки, мучил несказанно — раздирал ей грудь надрывным кашлем, заставлял со стоном корчиться, сухим страшным блеском зажигал ввалившиеся глаза. А ведь здоровая была баба — и к охоте привычная, и в домашнем деле ловкая… Несколько раз призывали шамана. Он приезжал на гладких оленях, бил в бубен, плясал вокруг больной, устрашающе гремя своими побрякушками. Лучше бабе от того не становилось, хотя шаману, чтобы он задобрил духов, Дандей отдал несколько оленей, лисью шапку, одеяла, подбитые рысьим мехом, и последние шкурки. Даже хорошее ружье, приглянувшееся шаману, не пожалел Дандей. Не помогло,— видно, очень уж сильный и зловредный дух вселился в несчастную бабу… В нелегких этих заботах проходило лето, осень близилась. Пора уж было подумать о наступающем времени охоты, а у Дандея не было ни ружья доброго, ни припасов, да и оленей осталось всего три. Что делать? Надоумили Дандея поговорить с приказчиком–китайцем Чихамо, который–де втихомолку подыскивает себе проводника с оленями.
Если б не нужда, ни за что Дандей не связался бы с Чихамо. Не нравилась ему таинственность, с которой готовились к отъезду, не нравилось и то, что Чихамо обещал рассчитаться золотом, а золото же Дандей считал недоброй штукой и не доверял ему. |