Она ничего не порицала и не отвергала, а считала все русское даже не заслуживающим внимания… Она даже удивлялась, что географы на ландкартах Россию обозначают… Такие дамы тогда были. А и эта, услыхав, что все плачут по каком-то офицере, который «застрелился за благородство», – велела открыть двойную дверь на своем балконе, мимо которого несли Сашу, и вышла с лорнетом. Я ее помню: высокая, в гранатовой шубке на собольем меху, стоит и смотрит в лорнет.
А юный наш Саша, с открытым лицом, словно оторванная ветка плывет перед нею по людным волнам.
«Змея» подавила вздох и сказала стоявшей с ней англичанке:
– Юность безумна везде – безумие же иногда схоже с геройством, а героизм нравится массе.
Англичанка отвечала:
– О yes![6 - О да! (англ.)] – и при этом прибавила, что ее интересует замечаемое дружное, всеобщее чувство. «Змея» из деликатности к желанию чужестранки согласилась пойти в церковь, где надо всем поставит последнюю точку молоток гробовщика по гробовой крышке.
Глава шестнадцатая
Против всяких законов архитектоники и экономии в постройке рассказа я при конце его ввел это новое лицо и должен еще сказать вам об этой даме, чтобы вы знали – до чего она была язвительна. Когда супруг ее был на земле, они однажды принимали у себя такое лицо, перед которым хозяин хотел показаться в блеске своего значения, а она презирала мужа, как и всех, или, может быть, немножко более. Муж это знал и запросил у нее пардона. Только одного просил: «Не опровергайте меня». Она посмотрела на него и согласилась.
– Я даже готова вас поддержать.
Муж ей поклонился на этом. Высокий гость был доброго нрава и иногда любил говорить запросто. Так и в этот раз он пожелал слушать администратора за чаем, который кушал, получая чашку прямо из рук хозяйки. Хозяин и пошел ему читать, как он все видел, все знал, все предохранял, предупреждал и устраивал общее благо… Говорил он, говорил и, наконец, ошибся и что-то правду сказал. А «змея» сейчас его здесь и поддержала, и прошипела:
– Voil? ?a c'est vrai.[7 - Вот это действительно правда (франц.).]
Ничего больше – только и сказала, а гость не выдержал, потупился и рассмеялся, у нее поцеловал руку, а супругу ее сказал:
– Ну, хорошо, хорошо, довольно: я буду верить, что tout зa est vrai[8 - все это правда (франц.).]
Так она его с этим и похоронила, и с той поры жила здесь с одною своей англичанкой и читала иностранные книги.
На людях ее никогда не видали, и потому теперь, когда она с своею англичанкою показалась в церкви, где отпевали Сашу, – на нее все взглянули, и всякий потеснился, и им двум нашлось место. Даже толпа будто сама их придвинула вперед, чтобы посмотреть на них. Но высшим велением угодно было, чтобы ничто постороннее не отвлекало общего внимания от того, что ближе касалось бедного Саши.
В то самое мгновение, как две важного вида дамы подвигались вперед, на пороге дверей еще появилась одна женщина – скромная, в черной шелковой шубке: одежда ее как пеплом посыпана дорожным сором, лицо ее – воплощенье горя…
Ее никто не знал, но все узнали, и в толпе пронеслось слово:
– Мать!
Все ей дали широкий путь к драгоценному для нее гробу.
Она шла посреди раздвинувшейся толпы – скоро, протянув вперед перед собой обе руки, и, донесясь к гробу, – обняла его и замерла…
И пало и замерло с нею все… Все преклонили колена, и в то же время все было до того тихо, что когда «мать» сама поднялась и перекрестила мертвого сына, – мы все слышали ее шепот:
– Спи, бедный мальчик… ты умер честно. |