Изменить размер шрифта - +

– Ты намекаешь, что я слишком часто звоню?

– Я намекаю, что тебя нельзя забыть – как сестру, как мать…

– А жену?

– Это грубое слово. Ни малейшей поэзии – один вульгарный напор.

– А мне слово “муж” нравится… Помнишь, на Сенном рыбница сказала: какой интересный мужчина ваш муж – мне так было приятно… Когда я разговариваю с какой-нибудь женщиной и ты подходишь, они сразу меняются… Почему они из-за меня не меняются?

– Из-за тебя мужчины меняются. Если уж ты заставила меня, кто всю жизнь желал знаться только с гениями, посвятить жизнь слабоумным…А тебе известно, что наш вождь Миволюбов уже назначил Учредительный

Съезд? Будет пресса, телевидение, катание на теплоходе – не прозевай!

 

И вот мы уже одесную Миролюбова принимаем парад слабоумных, бредущих вперемешку с серыми кардиналами на борт теплоходика, загримированного под Россию, которой мы никогда не теряли, но зато сумели найти в своих мечтах. Шевырев со своим согбенным златозубым профессором, не расстающимся с неизменной натянутой улыбкой под утиным носом и “Российской газетой” под мышкой, пристроился ошюю, хотя до этого уже успел, бегло оглянувшись, бормотнуть мне на ухо:

“У нас же – х…х…х… – реальная работа. А здесь – х…х…х… – один пиар”.

Все промелькнули перед нами, все побывали тут – и негр Федор

Сергеевич Андреев, надеявшийся встретить здесь своего американского отца Сергея Федоровича Андреева, и мрачный Гумилев в десантном камуфляже, и просветленный Есенин, и переваливающаяся уточкой карлица Ахматова, и сияющий дружелюбием Хрущев, и девушка-шар, и девушка-коряга, и сожженная неведомою страстью слепая с перламутровыми глазами, про которую Женя сообщила мне на ухо: ты с ней поосторожнее, она щиплется… Мутноглазая губастая девка с танцулек проволокла под руку своего страдальчески улыбающегося, уже начавшего лысеть жениха, тяжело протопал гипертонический хозяйственник с переводчицей Ронсара, – я искал деформированного

Бурвиля, однако его сочли недостойным столь изысканного общества: наши заморские гости были неизмеримо менее колоритны, я их никого и припомнить толком не мог, их ублажала и знакомила друг с другом исключительно Женя.

Солнце было уже осеннее, низкое и холодное, в черной воде подымались и опускались желтые, оранжевые, багровые листья (и несколько соломинок – прямо для утопающих), но изможденная Карменсита вспорхнула навстречу опущенному Дон Жуану, вздымая пыль на сходнях радужным сарафаном, однако полусвесившемуся с невидимого креста Леше

Пеночкину она не забыла поддеть под матадорское облачение блеклый пенсионерский пуловер.

– Экспе-рыт! – обрадовался Леша, уставившись сквозь пучеглазые линзы куда-то мимо. – Я теперь тоже экспе-рыт!

Здесь Лев Аронович, подчеркнуто зябко кутаясь в поношенное верблюжье пальто, скорбно и укоризненно сообщил нам, что слепых близнецов забрали в интернат на верную гибель, – мать, как и ожидалось, умерла от рака, а отец – интеллигентный череп сразу вспыхнул у меня перед глазами – от цирроза. Мы замерли. Сзади кто-то засмеялся, и Лев

Аронович оскорбленно развернулся всем корпусом: “Очень смешно!..”, не зная, о чем они. И смеющиеся разом стихли, вспомнив, что в нашем ужасном мире всякое веселье греховно.

Мы постукивали по черной воде довольно далеко от берега; из капитанской рубки, словно вокзальные объявления, разносился квакающий голос Миволюбова: “бватья и сествы”, “возьмемся за вуки”,

“своею собственной вукой”; легендарный Максик, обряженный в мятый плащ-болонью с алчной прорехой под мышкой, перевесившись через борт, в полном соответствии с пословицей, плевал против ветра.

Быстрый переход