Изменить размер шрифта - +
Ладно, иди…”

Надо же и совесть иметь, чуть не взвыл я, но вспомнил, что никакой совести у людей нет, есть только боль своя и боль чужая.

 

Я не мог вспомнить, где я видел эту горящую бесчисленными окнами ночную фабрику, бесконечное кафельное подземелье с пучком черных труб под низким облупленным потолком, бронированную дверь в какой-то гитлеровский бункер с объявлением “Забор мочи во время обеда не производится!”..

Но женщину, распростертую на клеенчатой кушетке, я вспомнил сразу, хотя вместо правой половины лица у нее вздувалась какая-то малиновая грелка. Что это все-таки тоже было лицо, можно было догадаться лишь по сохранившейся левой половине, на которой Гришкин орлиный нос лежал боком, как это изображали изображавшие наивность кубисты.

Сердэнько мое, еле слышно прошелестела она действующей половиной губ, я не хотела… тебя звать… Но ты бы… все равно волновался…

Волновался же, да?..

– Ну конечно! – выдохнул я. – Как это вышло?

– Сопляк, сморчок… вырвать сумочку… Я его как мотанула…

– Да отдала бы ты ему эту проклятую сумочку! Разве она стоит твоей…

– А честь? – она шелестела еле слышно, но для казачки вполне последовательно. – Но тут второй выскочил… Схватили за руки и об стену… Но я все равно… Не отдала!.. Не бойтесь, деньги есть, – прошелестела она уже белым халатам. – Самое ужасное… Я лежала, звала на помощь… Никто не подошел… Неужели мы… такой подлый народ?..

Из огненного конского глаза начали струиться слезы, но из заплывшей малиновой щели не пробилось ни слезинки. Народ ее больше всего волнует – узнаю брата Гришку… Прочность ее химер меня даже немножко успокоила – как будто она что-то говорила и о прочности черепа, где они хранились.

И рентген это подтвердил – доктор еще издали покивал успокоительно.

Но не успел я разжать окаменевшие мышцы, как Гришка уже печально улыбнулась мне с каталки уцелевшей половиной рта (на свернутый нос я старался не смотреть): “Бедный ты, бедный… Я надеялась… Развяжу. А опять… Повисла”. – “Ну что ты мелешь…” – сквозь зубы процедил я почти с ненавистью. Мне и правда требовалось только выпросить у моей владычицы увольнительную до завтрашнего вечера, но все Женины телефоны были выключены либо пребывали вне зоны действия сети.

Я всю ночь вертелся на желваках коммерческого тюфяка, пропитанного кровью и желчью многих поколений, изредка скуки ради навещая наш отдельный сортир, а Гришка, видимо, чем-то вмазанная, спала сном настолько мертвым, что я время от времени даже задерживал дыхание, чтобы расслышать, как она хватает запухшим ртом тяжелый больничный воздух. Однако стоило мне приблизиться к выходной двери, как она сразу приподнимала голову и сквозь стон (у нее от малейшего движения поднималась тошнота) взывала ко мне: не уходи… только не сейчас… пожалуйста… ты же такой добрый…

И я возвращался. А Женины телефоны упорно пребывали вне зоны действия сети. Не знаю, три дня или три месяца, помню только, что в тот день (видимо, это все-таки был день – когда спишь урывками, вообще перестаешь соображать, на каком ты свете), носоправ упрятал ее выпрямленный нос в гипсовый чехол, а заплывший глаз приоткрыл залитый кровью белок.

– Иди уж… Не мучайся, – скорбно улыбнулась она уже и второй, раздутой половиной рта. – Твоя зазнобушка… Заждалась.

Да при чем тут… Я просто… Автоответчик… Тут же обратно… Я бормотал, мелко, по-японски кланяясь и пятясь к спасительной двери.

В мире снова царила тьма, фабрика по-прежнему сверкала безжалостными квадратными очами, но меня впереди ждали полчаса такого счастья, по сравнению с которым адская вечность была ничто.

Быстрый переход