|
У меня здесь тетя умерла.
Лизонька. Нет, нет, нет, – выставила она узенькие ладошки, как это делают святые на иконах, – не будем об этом говорить, я только хотела сказать, что даже самый красивый, самый сильный человек ни от чего не защищен.
Я давно не юноша, но меня все-таки поразило, что на улице по-прежнему сияет солнце. И вновь, в стомиллионный раз повергло в оторопь, за какими же прозрачными пленками мы умудряемся укрыться от вселенского кошмара: полумрак, личный конус света над каждым до элегантного похрустывания накрахмаленным столиком, смягченные деликатностью гостеприимные голоса молочных девушек при швабских не то баварских шнурованных корсажах и алых передниках…
– Скажите, пожалуйста, в этих пирожных нет желатина? – с беззащитной мольбой воззвала Женя к тирольской Лизелотте.
– Сейчас спрошу, – вместо того чтобы послать ее к матери-родине, осветила полумрак обезоруженной улыбкой саксен-кобургская Анналора.
– Желатин в пирожных – это сочетание мяса с молоком, самая ужасная смесь. Ее нельзя даже сжечь, чтобы не получить тепло, ее можно только закопать в землю. А вы что закажете?
– Я вообще-то как раз люблю все, что трясется и шипит, – желе “Страх и трепет”, мусс “Пеннорожденный”… Но сейчас ничего не хочу.
– Вы очень добрый человек…
– Я не добрый. Я сквозь них вижу, что такое мы все. Что мы только по чистой случайности сидим здесь, а могли бы…
– Да, да! – с заговорщицким азартом приблизила ко мне свое кукольное личико через столик Женя. – Это так ужасно – сильный, красивый человек может в одну секунду превратиться в дурака, в урода… Я же до этой мерзкой больницы была ловкий, сильный ребенок, нас только двоих с одной девочкой отобрали в пермское балетное училище – я уже в настоящем балете танцевала лягушку… А после больницы уже не могла запрыгнуть на этого мерзкого коня… Я даже писать разучилась, а до этого училась на одни пятерки. Если бы, не дай бог, что-то с родителями случилось, меня бы точно законопатили в такой же интернат, как мою тетю… Нет-нет-нет, – отпихивающее движение узкими ладошками, – про Лизоньку не буду, а вот на занятиях по анатомии у нас лягушек сначала всегда усыпляли, клали их в такую большую банку с ваткой с хлороформом… А однажды почему-то хлороформа не было, и преподавательница для скорости убила ее иголкой, уколола в мозг. И лягушка закричала . Они же обычно квакают, а она именно
закричала . И мы все замерли. Вообще-то у нас даже с сонными лягушками ужасно обращались – у них же все работает, сердце бьется, легкие дышат, все так великолепно устроено, – а потом бросают в таз, и они там доходят. И тогда их ужасно жалко – все-таки, пока их изучают, они еще чему-то служат, а когда их разрезанных бросают в таз и они там шевелятся, пальчики растопыривают…
Все-таки я могу гордиться своей железной выдержкой: я сумел добраться до эбеновой двери сортира не трусцой, но неторопливой походкой Юла Бриннера. Я даже успел запереться, прежде чем осесть на сверкающую европейской чистотой овальную крышку унитаза и скрючиться, словно в приступе острого колита. Опытный регулировщик нежелательных эмоций, я начал без промедления наносить себе разные мелкие отвлекающие членовредительства, но стоны рвались и рвались наружу, а слезы все размывали и размывали поле зрения, как я ни тщился промокать их туалетной бумагой, – предельно бережно, чтобы не натереть веки – не хватало еще явиться в свет с распухшими красными глазами. Лягушка закричала, лягушка закричала, твердил мне в уши мой личный ликующий тролль, они там шевелятся, они там шевелятся, они там шевелятся…
Наконец, поняв, что паллиативы не помогут, я в отчаянии хватил себя по тем нежным частям, от которых меня когда-то хотел освободить
Командорский. |