Изменить размер шрифта - +
А мэтр траву не слишком часто употреблял; ему нравилась мертвечина, да еще и прокопченная над огнем. Я ее заворачивал в бумагу или тряпку, чтобы не нюхать, пока домой несу.

Бонифатио меня учил обращаться с деньгами. «Удивительно, — говорил сначала, — ты такой умненький мальчик, и красивый, с лицом, с руками как у аристократа — а не понимаешь вещей, которые каждому бродяжке очевидны». Потом мы с ним это чуточку пообсуждали — и мэтр сделал вывод, как припечатал: «Ты, сынок, не дурачок, ты только совершенно аморален. Уму не постижимо, как такое вообще возможно». Он мне все пытался донести, что красть нельзя. А я ему — что отдавать деньги за то, что я могу свободно взять и так, мне не интересно. Не жалко, просто неинтересно. Это же очень смешно: утащить у какого-нибудь болвана кусок с лотка, спрятать, а потом невинно любоваться, как он разоряется. Я, как все наши, двигаюсь при желании очень быстро, быстрее, чем человеческий взгляд может уследить, и всех этих стадных коллизий вроде страха и вины, которые часто выдают вора, конечно, испытывать не могу. В чем я виноват? Кого мне бояться? И меня никто никогда не подозревал.

Мэтр бился-бился, и в конце концов взял с меня слово, что я не стану ничего чужого брать без спроса. Чтобы я просил у него денег, если мне что-нибудь понадобится. Заставил поклясться именем бога. Я поклялся, конечно, и перестал ему рассказывать про свои приключения: понимал, что он серьезно относится ко всем этим словам — и не хотел расстраивать.

А когда за людьми следил — видел, что Бонифатио своих сородичей переоценивает и идеализирует. Они сами воровали почем зря, а те, кто голодным тварям объедков жалел, по мне, гораздо хуже воров. Мне на голодных смотреть тяжело, и чуять запах голода нестерпимо — у своих ли, у людей ли, у других ли животных, все равно. Голод — это, в моих понятиях, очень плохо. Я у таких, кто обожрался, а другим не давал, иногда изрядно воровал в юности, еду или деньги — а потом кормил всяких бедолаг и развлекался тем, как у них запах меняется. Но это — когда сам был сыт и благодушен, ясное дело.

Еще мне нравились всякие вещицы и тряпки. Я до сих пор люблю стильные тряпки, это пунктик многих наших, ничего не поделаешь. Бархат и атлас приятны на ощупь; верхнюю одежду приходилось покупать, тогда краденое на тебе еще легко опознавалось, но шелковые рубашки я воровал только так, а на них иногда надевал грубейшую куртейку из недубленой кожи — наслаждался контрастом и еще одним забавным чувством, очень характерным для моих юных сородичей. Оно, я думаю, вызывается некоторым внешним сходством между нами и людьми.

Это чувство можно описать примерно так: как смешно, что стадо видит совсем не то, что ты есть. Волк притворился пастушьей шавкой и бродит среди овец, а те знать ничего не знают. Тихий восторг… Ну да это детские игры.

 

Так что я приходил в мастерскую утром, приносил корма, который был мэтру по вкусу, а мэтр говорил: «Спасибо, что позаботился о завтраке, бродяга… К девкам шлялся, паршивец? Любят тебя девки, красавчик?»

Я к девкам шлялся. В то время мне молодые красивые женщины ужасно нравились. Я за ними тоже мог наблюдать без конца, они мне казались разными и роскошными, как цветы, а от запаха меня шатало. За ними даже охотиться особенно не приходилось. Я быстро научился с ними договариваться. Делать очарованный и печальный вид, вздыхать, смотреть снизу вверх. Говорить «я никогда не видел такой красоты», «ты — единственная», «я бы хотел написать твой портрет, чтобы наши потомки узнали о нетленной прелести нашего времени»… Тела старался прятать, чтобы горожане не слишком полошились. Меня восхищало, что еда так мило выглядит.

На мужчин охотиться гораздо труднее. Я долго учился отличать настоящую добычу от всех остальных. Через некоторое время понял: хороший обед, независимо от пола и от твоих намерений, хочет тебя заполучить.

Быстрый переход