Изменить размер шрифта - +
  ...Никто более Толстого не отзывчив к текущей жизни: его она захватывает и самыми болезненными явлениями, малейшими признаками какого-нибудь улучшения; даже небольшой луч света в общей или частной жизни привлекает его внимание.  Зашел как-то разговор о новейших успехах воздухоплавания, Лев Николаевич желал выяснить разницу между аэропланами и дирижаблями.  - А вы полетели бы? - спросил он меня.  - Полетел бы.  И я рассказал, что давно знаком с генералом Кованькой (*7*) и просил взять меня еще тогда, когда, кроме водородных "пузырей", предоставленных на волю ветру, да неудачных "летательных крыльев", ничего лучшего не было. Со слов г. Кованько я сообщил, что полет не сопряжен с неприятностями, вроде качки и морской болезни, и что получается такое ощущение, что не летишь вверх, не подымаешься, а будто земля опускается, уходит вниз, Лев Николаевич очень заинтересовался.  - Так земля опускается, уходит вниз? - переспросил он и добавил: - Это хорошо, это пригодится мне для одного сравнения.  Мне очень желалось узнать, для чего именно, для какого довода и в каком произведении это сравнение понадобится; но, верный принятому решению, я не обеспокоил Толстого своими расспросами.  Вечером около "круглого стола" Лев Николаевич играл в шахматы с г. Гольденвейзером. На вопрос, знаю ли я эту умную игру, я ответил, что очень ее любил, но должен был бросить. Она меня сильно волновала, и какая-нибудь неудачная партия мерещилась во сне. А Толстой играет спокойно и после двух партий, по-видимому, не чувствовал ни малейшего утомления. Удивительные жизненные силы!  Во время шахматной игры Лев Николаевич неожиданно обратился ко мне:  - Мне говорили, что вы привезли мне свои книги. Где же они?  - Не для вас, а для яснополянской библиотеки, - ответил я. - Для вас едва ли они представляют какой-нибудь интерес.  Лев Николаевич взял мой сборник ("Итоги") (*8*) и просмотрел оглавление.  - А, воспоминания... Я люблю воспоминания, непременно прочту, - сказал он.  Когда кончилась шахматная партия, Лев Николаевич встал и прошелся несколько раз мимо нас. Вдруг он шутливо, добродушно стал упрекать Софью Андреевну и меня, что мы все говорим о нем. Я не выдержал, меня потянуло к нему. Я взял его руку и ответил на необычайно мило выраженный укор.  - Лев Николаевич, извините, но разве возможно в вашем присутствии говорить о ком-либо, кроме вас?.. Я набираюсь даже смелости и решаюсь зачислиться в число тех просителей, которые надоедают вам просьбами о портрете, автографе, книжке... Подарите мне все это.  Он увел меня в свой кабинет и предложил выбрать любой из последних фотографических снимков.  - Всем этим в обилии снабжает меня Чертков.  Я выбрал кабинетный, наиболее большой и удачный грудной снимок. На нем, как нарочно, оказалось изречение самого Толстого о "законе Бога" и об одинаковой сущности его во все времена и для всех людей. Книжку Лев Николаевич сам выбрал для меня. Это "На каждый день" (за июнь) - труд, который Лев Николаевич считает самым важным в числе своих произведений. Вручая ее, он мне сказал:  - Прошу вас прочесть это непременно.  - Конечно, прочту и буду справляться с ее "изречениями" до конца жизни.  Надписи писал Лев Николаевич без чернильницы, каким-то особым пером, вынув его, кажется, из кармана; я слышал о таком пере, но в первый раз видел его. Перо, видно, всегда при нем. Мирное, небольшое орудие, а как боятся его, когда оно заговорит против зла.  В кабинет вошел г. Гольденвейзер, и, когда Лев Николаевич выполнил мое желание, мы обратились к нему с просьбой сыграть что-нибудь. Вернулись в зал, и известный московский пианист сел за рояль. Раздались чудные, задушевные звуки Шопена. Исполнено было прекрасно, сознательно несколько пьес, в том числе и Шумана.  Лев Николаевич слушал внимательно, задумчиво, не шевелясь. Мне казалось, что на глазах его показались слезы.
Быстрый переход