Пусть они заговорят, и я поверю, что для чего-то нужен. Пусть они заговорят, и вся моя идеология, весь мой набор революционных фраз приобретет, возможно, какой-то смысл! Они придадут всему этому смысл, я знаю теперь, что ни от кого, кроме них, не приходится его ждать, только бы они сумели его выразить. Но как им это выразить, если у них отнят даже последний уголок стола, где они хоть как-то могли высказаться?
Я теперь здороваюсь на улице с людьми, которых знаю. Сказать, что я их в самом деле знаю, было бы слишком смело. Они тоже меня не знают. Для них я имя и должность, «тот самый, который преподает философию моей дочери», к примеру. Для меня это люди, с которыми я уже где-то встречался и которые со мной здоровались. Я припоминаю, что они со мной здоровались: это люди, которые со мной здороваются.
В деревне каждый более или менее близко знает соседей — то есть всех: такой-то — рогоносец, такой-то — пьяница, такая-то — сумасшедшая; в этом есть даже что-то милое, и никто не придает этому значения: все в одном положении, на каждом оно написано. В Париже и в больших городах никто никого не знает: разглядывай вволю мою задницу, если угодно, раз не видишь моего лица! Здесь же, в «провинции», в городках вроде Сотанвиля — с тобой здороваются. Мне это не по душе. Я не могу отделаться от ощущения, что меня разглядывают, что меня видят, тогда как я никого не вижу; и, зная, что за мной следят, я сам слежу за собой. Пытаюсь не выйти из своей роли — походить на известный им персонаж, на роль, в которой выступаю, на свой собственный миф. Это и есть провинция; театр без роздыха, непрерывный спектакль (не без мистификации, но на правду всем плевать; правда — чрезмерно или недостаточно плоска), в котором изображаешь себя для других, для тех, кого знаешь, и для тех, кого не знаешь, или только думаешь, что не знаешь, для тех, у кого ты все время на виду.
Взять, например, эту девушку за соседним столиком в «Глобусе»; она улыбается мне. Разве я ее знаю? Было бы неплохо, если бы я ее знал. Я мог бы поговорить с ней. А вдруг я ее не знаю? Оглядываюсь по сторонам. Кажется, никто не обращает на меня внимания. В самом ли деле я в этом кафе один? Могу ли я заговорить с девушкой? Скажу ей, что одинок, что скучаю. Но нет! Я тут не один. Я знаю, на меня смотрят, я чувствую. Лучше воздержаться от разговора. Ага! Вон справа от меня человек, с которым я время от времени здороваюсь; один из тех, для кого мое определение сводится, должно быть, к пресловутому «тот, который преподает философию». И все. Я для него, например, существо бесполое — это входит в отведенную мне роль. Можно ли было бы иначе доверить мне свое дитя? Доверить этому негодяю, который смутно вожделеет, сидя за столиком в кафе «Глобус» и уставясь на девушку, на ее икры и ляжки под соседним столиком? А ведь она могла бы быть его ученицей! Какой позор! Нет, мне нельзя выглядеть «преподавателем философии, который в кафе щупает глазами девушек». Лучше уж уйти. Я адресую девушке бессильный взгляд, пытаюсь сказать ей глазами, что я очень хотел бы заговорить с ней, да не смею из-за этого субъекта справа и из-за всех прочих субъектов справа; но что она может выйти вслед за мной, если захочет, и тогда в темном переулке я поцелую ее в губы, прижмусь к ее грудям и животу, и мы сядем в мою машину, уедем на всю ночь в Камбре.
Но следом за мной выходит не девушка, а этот субъект. Он догоняет меня в дверях и говорит: «Простите, я не сразу вас узнал». Болван! И это еще не все: ему необходимо поговорить со мной о сыне, моем ученике. Нет уж, увольте. У меня сегодня нет времени. Ну, не беда! Он приглашает меня зайти к ним на чашечку кофе, когда мне будет угодно. Мне, видите ли, очень трудно выкроить время. Неважно, он готов это сделать в любое удобное для меня время; я влип! В таком случае, чем скорее, тем лучше! Покончим с этим немедленно! Я иду с вами. |