Изменить размер шрифта - +

За час до операции я подошел к нему с последним напутственным словом. И кто меня дернул за язык!

«Потапыч, с питьем надо кончать. Беда не за горами. Я даже боюсь операцию делать. Помрешь, а мне отвечать». «А чего ж делать, Иссакыч? С грыжей я больше не могу, а не пить не получается. Вот Колька у нас бросил. К нему и не пристают. Это как за рулем. Нашим шоферам, когда ехать — ну никогда. Им даешь, а они на руль кивают. И никто не пристает». «А что Колька? Не понял». «А ему подшили, эту, спираль какую-то. Ну, обсмеешься над ним. Ну, как от беременности спираль. Ну, понял? Подшили, в общем». «И не пьет?» «Ни граммулечки, ведь и никто не пристает. Ну, как к святому делу. Подшит и все. С нами попиздит в подъезде, а сам не примет ничего. Ну!» «Потапыч, так давай и тебе подошьем» «Так это надо куда-то ехать. Какие-то курсы. Чего-то делать. Да и где? И на учет сразу. Это умрешь и сопьешься, пока подошьешься». И Потапыч, несмотря на предстоящую через час операцию, стал хохотать и много раз повторять: «сопьешься, пока подошьешься». «Да ладно тебе смеяться. Боишься ты просто». «Да что ж бояться?» «Тебя подошьют, а ты выпьешь и помрешь. Боишься». «Ты меня, Иссакыч, на понт не бери. Если б сразу — я бы сразу». «Ну, давай сейчас во время операции и подошьем. Слабо ведь?» «Давай. Не слабо. А у тебя есть эта спираль-то?» «Конечно. Только скажи. И лишний раз резать не надо. Грыжу будем резать и подошьем» «Все, Иссакыч. Заметано. А с меня пузырек. Договорились».

Операцию я делал под местной анестезией, так что разговаривал с ним. Ему вкололи наркотик — он лежал под кайфом и благодушно со мной разговаривал. Перед последними швами я склонился над ним за занавесочку: «Ну, что, Потапыч? Как уговорились? Вшиваю?» Кайфующему, как говорится, море по колено: «Все. По уговору. Валяй, Иссакыч… родной». Сначала он говорил, словно рубашку на груди рвал: «Валяй!» «Иссакыч» — уже более раздумчиво. А уж «родной» почти плачуще. Забоялся что ли? Но с тропы войны не спрыгнул. Правда, уж теперь до конца операции молчал. Да она уже и кончалась.

Конечно, я ему ничего не вшивал. Да у меня и не было ничего. Да я и не понимаю в этом ничего. Да и вроде бы нарушение прав человека. Право это, так сказать, защита слабого от сильного. Как раз тот случай. Да еще и обман, черт возьми! Короче, ничего я не подшил, но обман, игру продолжил.

Часа через два я подошел к Потапычу с листком бумаги. «Ну, как, Потапыч, дела? Не больно?» «Все путем, все путем, доктор. Тогда хуже было». Я думаю! Один вид реанимации может привести состояние к самому низкому градусу. А если человек активно реагирует на жизнь, то наша реанимация особенно, где тебя не считают за активно действующего индивидуума, а лишь видят в тебе объект спасительных мероприятий, когда ни о чем тебя не спрашивают, ни о чем не предупреждают, что делать будут: от укола, туалета рта до клизмы, перевязки или выноса в общую палату. «Конечно, тогда хуже. Разве эти болезни можно сравнивать? Руки работают?» «А что? Работают, а чего надо?» «Бумагу подписать сумеешь?» «Какую еще бумагу, Иссакыч?»

Наш человек более всего боится бумаги подписывать. Отсутствие законов, отсутствие веры в них и полный безотчетный страх перед бумагой и собственной подписью. Изысканные парадоксы советского бытия: в стране полной безгласности до смерти боялись газет. При наступлении этой самой гласности, сгубившей, в основном, режим, напрочь наплевали на газеты. Никто их нынче не боится, и ничего они сейчас сделать не могут. Разве только что направить общественное мнение. А снять, скажем, какого-нибудь директора… ни черта. Но время было еще советское, и мой Потапыч, несмотря на, так сказать, самый ранний послеоперационный период, вздрожал дрожьмя лишь от малейшей необходимости в какой-то подписи.

Быстрый переход