Изба полыхала. Пламя гудело, трещало, ухало. Над дорогой тянулся чёрный дым – словно прощалась с ней, не хотела улетать в небо Олежкина душа. Чёрная. Как и её. Когда они с братом впервые попробовали человечины, им просто хотелось есть. Сильно хотелось. Они работали с утра до ночи, за миску похлёбки и ночлег. Похлёбка была жидкой, в миске у Маши плавала маленькая картошина. И больше ничего. Олег выловил картошку из своей миски, добавил ей, Маша покачала головой, отказываясь, переложила картошку обратно, в братнину миску: останется голодным, как завтра работать будет?
Хозяин наблюдал за их манипуляциями, неторопливо объедая с кости жирное мясо: суп был наваристым, из говяжьей грудинки, но грудинки Маше с Олегом не досталось, всё съели хозяева. А суп, как показалось Маше, был разведён водой. А уйти не к кому: больше их никто не нанимал, лишние рты никому не нужны.
Тем временем хозяин выгрыз последний хрящик, обсосал жирные пальцы, сыто рыгнул. Объеденную дочиста кость он бросил на их с Олегом стол (работников кормили отдельно): «Ешьте, коли так смотрите. Утром кашу лопали, не наелись? За мясо работать надо, а вы – что можете? Обоих соплёй перешибёшь…» – и ушёл спать на сеновал. Там они его и убили, за эти слова, за брошенную как собакам кость, и за кормёжку, от которой уже через полчаса хотелось есть. Олег приказал сестре отвернуться, дрожащими руками вырезал куски мяса, совал в заплечные мешки – свой и Машин. Она не стала отворачиваться, смотрела, и во взгляде ненависть мешалась с торжеством.
Остатки закопали в сено, глубоко, чтобы не сразу нашли. В тот день они прошагали двенадцать километров до сортировочной станции, залезли незамеченными в крытый вагон и уснули. А когда проснулись, то были уже далеко. Состав стоял где-то в полях: ни огонька, ни звука. Куда идти – неизвестно, надо дождаться утра.
Не в силах терпеть голод, они развели огонь на платформе с откидными бортами, до которой добрались, прыгая по крышам. Платформа полупустая, в дальнем конце белел штабель березовых дров, как нарочно для них приготовленных, а спички у Олега были, стащил коробок в кухне. Мяса нажарили не экономя, ели его без соли, и Маша на всю жизнь запомнила сладкий вкус и ленивую, умиротворённую сытость. И полюбила – на всю жизнь.
Ноги сами повернули к дому, но Маша не позволила им сворачивать – к тому, чего уже не было в её жизни. Шла по аллее не оглядываясь, и гипсовые пионеры провожали её гипсовыми взглядами.
Собачья стая сюда не придёт, побоится огня. Отчего же её пробирает дрожь? Маша опомнилась, присела на покрытую ледком лавочку, сбросила с ног обледеневшие ботинки, стянула мокрые носки и тёрла варежкой потерявшие чувствительность ступни, пока их не начало колоть как иголочками. Натянула на босые ноги сапожки-дутики (о носках не позаботилась, забыла), надела Олегову куртку, а анорак запихнула в рюкзак.
Идти стало легче, и главное, она согрелась и больше не дрожала. Жалела об оставленных лыжах – на них добежала бы скорёхонько, пешком-то дольше. Машину бы остановить, попросить довезти до Синеозера, но нельзя: заприметят, запомнят, расскажут. И тогда её найдут. И не докажешь, что никого не убила, ела только.
Маша приуныла: до посёлка идти долго, от лагеря до шоссе три километра, да по шоссе три, да по посёлку до станции… Долго.
Это была её третья ошибка. Останови она машину, её довезли бы до станции, до электрички. И ехала бы, а не тащилась по краю дороги на негнущихся уже ногах, изнемогшая от пережитого.
До озера дошла уже когда наступили сумерки. Ветер сметал с поверхности снег, и лёд казался Маше синим, и вода под ним, наверное, синяя, оттого и название – Синее озеро. Ей смертельно хотелось пить, и она ела снег, но от снега пить хотелось ещё сильнее. Вот бы напиться из озера синей колдовской воды…
Синяя вода
Озеро большущее, пока обойдёшь, магазин на станции закроется, а ей надо купить что-то в дорогу, и шерстяные тёплые носки, две пары можно взять, и вина бутылку. |