|
Один раз повелся — до сих пор стыдно.
В «Коффин хаузе», на Красносельской, у вокзалов, подсели двое, смутные знакомые знакомых. Бледный крысенок с гнилыми зубами, звавшийся Хохлом, и загорелый, красивый парень в рабочем комбинезоне с замазученными коленями, белозубый, с короткой стрижкой, пышным чубом и родинкой, похожей на прилипшую к шее кругляшку изюма. Имя его Али сразу забыл, но он, зараза, так был убедителен, что Алишер согласился еще до того, как тот рот раскрыл.
Алишер стал разводящим. Подлость и злоба, сопровождавшие его с первого дня жизни, не сумели стереть с его лица улыбки и вытравить из глаз огоньки радостной сумасшедшинки. Он тормозил машины, забалтывал, а Хохол прыгал сзади, приставлял к шее водилы пушку.
Все ехали. Все до единого. Никто не выпрыгнул. Ехали как бараны. Убегая, благодарили, что живы.
А потом — ба-бах, стыдное воспоминание, словно кто-то ведет ржавым скребком по внутренностям: мужик стоит на коленях, тянет дрожащие руки к Хохлу, как грешник, коснуться святого, а Хохол сует ему в рот пушку, и Алишер дергается с криком, но второй, загорелый, с изюмом на шее, обжигает его взглядом, как огнем из сопла ракеты — и Алишер стоит.
Никогда больше не свяжется с этими мудаками. Мужика можно было просто припугнуть. Жалко его, нормальный мужик — не заплывший жиром баблоид с маленькими глазками и валиками на бритом затылке.
Потом ехали в его машине и, слушая его музыку, курили его сигареты. В Домодедове, на гаражах, сдали машину Хамитову, он сразу расплатился, предложил затариться в счет денег с его склада: мобильники, гайки, брюлики, тряпье.
— Бери курточку, «Дольче»!
— Хамитов, ну тебя в жопу с твоим курточками! Краденая, сто очков.
Алишер взял деньги, но они елозили по его душе, как надетая задом наперед и упирающаяся швом в шею майка. Успокоился, когда сунул всю пачку выводку цыганчат у Бирюлево-Пассажирской. И уже дома нащупал в кармане ай-под мужика.
Память плеера была забита музыкой, которую Алишер не слушал и не знал, даже названия этих древних, лохматых групп не вызывали ассоциаций. Хотел стереть и залить своего — но стыдно стало перед мужиком, выглядело плевком на могилу. Оставил и фотки в памяти.
Иногда, стыдясь, подглядывал — вот он один, вот с семьей. Жена красивая, остроглазая, с вздернутым кверху носиком, похожа на лисичку; сын задумчив и взросл, когда втроем, улыбаются родители, а мальчишка серьезно смотрит в объектив.
Из подписей узнал имена. На паре фоток был друг — смазливый, косящий глазами, в артистично расстегнутой на груди и рукавах рубахе, Сашка. Смотрел, улыбаясь, взглядом, пробирающим баб до нутра — Алишер сам так умел. Но от Сашки, даже через снимок, на Алишера тянуло холодом и тухлым запахом мертвечины. Среди семьи Сергея он был как педофил, устроившийся работать в детсад.
* * *
Ужинали со Светкой в маленьком индийском ресторане на Тульской — после острой курицы хлестали воду, заливая костер во рту; долго пили чай, аккуратно помещая на язык кусочки воздушной хрустящей халвы. Хотели кальян, но ленились — и так сидели друг против друга на диванчике, разувшись, держась за руки, к чему кальян?
Их тянуло друг к другу. Они не знали природу этой тяги, но бросались в любовь, как в пропасть, не боясь, будто кто-то сказал: будет страшно, но не убьетесь.
Светка сегодня не могла пойти к нему — какой-то юбилей у родителей, годовщина чего-то, не поймешь их с этим пристрастием отмечать все давно прошедшее.
Шли по улице, сцепившись пальцами — Алишер удерживал, Светка пыталась высвободиться:
— Я сама не хочу, Али, отпусти, пожа-а-алуйста…
Нарочно тянула по-детски, под дурочку, дразнила его, а он велся, и его сердце переполнялось нежностью, как пластиковый бокал — пивом с пенной шапкой, в жаркий день, в Парке Горького. |