Прищурившись, она отвернулась от деда, от его старой застиранной пижамы в серых елочках, от его страха, увеличенного блестящими стеклами очков. Быстро и резко откинула одно одеяло, другое, сдернула простыни вместе с улетевшими куда-то на пол подушками и начала сосредоточенно теребить матрас.
Ключ оказался сбоку, в одной из подпоротых цветастых заплат — тусклый, тяжелый с причудливой сложной бородкой. В замок он вошел легко и повернулся легко — открывали сундук очень часто. Поднатужившись, поскольку могла действовать лишь одной рукой, Наташа откинула крышку и ее глазам открылась груда старых тряпок — рубашек, платьев, самых разных обрывков и обрезков, словно сундук был снятой с колес тележкой старьевщика. Она недоуменно посмотрела на тряпки, потом протянула руку и взяла кусок какой-то рубашки. Он был жестким на ощупь, словно пластмасса, и казался пропитанным каким-то составом. Наташа бросила ее на пол, вытащила другую, потом ее рука быстро замелькала, швыряя тряпки на пол. Дед снова сел на разворошенную кровать, положив руки на колени и что-то бормоча.
Под тряпками оказались три больших листа фанеры. Наташа осторожно вынула их, прислонила к стене и жадно заглянула в сундук.
— Боже мой! — вырвалось у нее. Она вскинула горящие глаза на Дмитрия Алексеевича, потом снова склонилась над сундуком и, сжав зубы, с трудом вытащила из него большой, обернутый в толстую серую материю прямоугольник. Со стуком она осторожно положила его на пол и достала из сундука еще один, поменьше. И еще один. И еще один. И еще… Девять. Дмитрий Алексеевич смотрел на нее так, словно Наташа вытаскивала из сундука больших волосатых пауков.
Медленно, не дыша, протянула Наташа руку к материи на одном из прямоугольных предметов. Она уже знала, что там, но все равно должна была увидеть, прикоснуться, почувствовать…
Кусок материи был обернут вокруг прямоугольника в несколько слоев, перекручен и завязан, но под Наташиной рукой ткань развернулась легко и радостно, словно давно ждала и истосковалась по ее прикосновениям. Закусив рассеченную губу и не чувствуя боли, Наташа потянула на себя последний слой материи, и она сползла — неторопливо, словно чулок с ноги роковой соблазнительницы — сползла, обнажив шелк, бархат и наждак мазков, сделанных знакомой рукой, обнажив ужас и притягательную сладость темного, обнажив дикую, прекрасную и ядовитую драгоценность, обнажив пойманного когда-то пленника.
Картина была страшна по своей красоте и намного сильнее, чем экспонаты «Антологии порока», потому что была более поздней. Сила ее создателя скрывалась в ненависти, а к тому времени Неволина уже хорошо научили ненавидеть. Ненависть и власть возросли до предела.
Выпусти. Выпусти меня. Я долго…
Наташа отвела глаза и снова натянула ткань на картину, но, хоть голос и умолк, голова у нее продолжала кружиться и она чувствовала…
Он убил мою подругу, он не человек, такие не должны жить — нужно взять в кладовке молоток и ударить, и его голова треснет, как спелый арбуз под ножом торговца на базаре…
Зажмурившись, Наташа протянула руку и быстро перевернула картину, и та со стуком упала на пол изнанкой вверх. Все исчезло, и только в правом виске засела ноющая холодная игла. Наташа набросила на картину ткань и подняла глаза на Дмитрия Алексеевича.
— И давно они у тебя? — спросила она устало. На лице деда на секунду мелькнуло горделивое и торжественное выражение.
Очарование власти.
— Всегда были, — ответил он. — Я их клал так и заматывал. Тогда они почти не действовали. Ведь его картины действуют, даже когда не смотришь, потому что они очень старые… они выросли.
— Я думала, все поздние работы сгорели.
— Оставались те, что в доме. Это из дома картины. Из его дома. |