— Наши, — дружно ответили представители массмедиа, и Сергеич грозно потряс камерой, которую вез без всякого чемодана или сумки — на «Борее» на три камеры полагался только один чемодан и никакой сумки. Надя с пресно-деловым лицом добавила:
— У нас договор с троллейбусным управлением. Проверьте списки.
Контролерша, фыркнув, ввинтилась в плотную толпу пассажиров, и Надя засмеялась, пряча удостоверение.
— Как видишь, мы люди честные, — заметила она весело. — Что написано, то и есть. Особенно, если учесть, что написано исключительно по-украински и по-английски, так что разбираться пытаются не все. Тем более, когда натыкаются на страшное слово «broadcasting». Но все почти по честному. А вот один мой знакомый — он сам сторожем пробавляется — так в его удостоверении написано «Член комиссии по проверке радиационного фона вследствие аварии на Чернобыльской АЭС». И ничего, ездит. Остальныето, конечно, поскромнее — СБУ, военная прокуратура, милиция…
— Ну, — поддержал ее Сергеич, не отличавшийся многословностью, но отличавшийся редкостной худобой и носивший длинные волосы и бейсболку с надписью «Lakers». Надя не раз говорила, что он отличный оператор, но Наташа относилась к этому с недоверием — ей казалось, что Сергеич при его габаритах не сможет удержать камеру и пяти минут. Имя его было тайной — по имени Сергеича не называл никто.
— В общем, ничего неудобного тут нет, — сказала Надя, перескакивая на предыдущую тему, и поправила светлый пиджак. В нем было очень жарко, но она терпела — начальство требовало все интервью записывать исключительно в пиджаках. — Походишь, посмотришь, а поговорим потом.
Наташа кивнула, все еще сомневаясь, — ей пока что не доводилось ездить вместе с Надей на «задание». Сегодня она получила неожиданный выходной — павильон закрылся на ремонт — хозяин решил переделать полки и установить зеркальные задники. Ей хотелось воспользоваться свободным временем и поговорить с Надей — с тех пор, как умерла Виктория Семеновна, и с тех пор, как Наташа вернулась к картинам, прошло три дня, и теперь ей казалось, что ее жизнь вступила в какую-то новую фазу. Она рисовала в перерывах на работе, приходя домой наскоро готовила ужин и снова рисовала — в один день рисовала до глубокой ночи, перейдя с карандаша на черную акварель. По всей квартире валялись листы бумаги, и Паша ругался, спотыкаясь о выдвинутые ящики и коробки, лавируя среди банок и кистей, и они в один из вечеров поссорились до хрипоты, когда он случайно наступил на ее лучшую колонковую кисть и сломал. За эти три дня они отдалились друг от друга больше, чем за все пять лет брака, и Наташа не могла сказать, что была сильно этим огорчена, — она считала, что все к этому и шло, просто произошло слишком быстро. Возможно, еще был шанс вернуть все на свои места, но теперь на это уже не оставалось времени. Все, что ее волновало, теперь ложилось на бумагу, и за прикосновением кисти или карандаша к листу для Наташи теперь скрывалось нечто большее, чем мазок или штрих, — скрывались чувства, мироощущение, общение. Одно огорчало Наташу — как бы хороши не выходили наброски — они не были хорошими, в них не было ничего положительного. Скорее всего, потому, что в том, что она рисовала, ее привлекали именно отрицательные качества, ей казалось важным показать именно их. Некоторые рисунки несли в себе и красоту, но красота получалась холодной, бездушной, недоброй.
На дорогу она с тех пор не ходила ни разу, не желая признаваться себе, что боится. Только иногда поглядывала на нее с Вершины Мира — как-то украдкой, как наблюдают за опасным врагом. Рухнувший столб установили, но новых лампочек пока не поставили, и к вечеру дорога погружалась в плотный зловещий мрак, и лучи фар проносились сквозь него, словно болиды, не оставляя после себя ничего. |