|
Более прилипчивый, чем чума, спустя некоторое время смех сотрясал уже всех вокруг — наверное, в радиусе мили… Самое прискорбное заключалось в том, что хотя подобные приступы постигали Этьена крайне редко, однако если уж постигали — время и место становилось ему совершенно безразлично. Пожалуй, если бы омраченного суровой думою беднягу обуял смех на королевском приеме, он и там бы не смог сдержать себя. Этой своей черты он стеснялся и старался не позволять себе проявляться подобным образом. Зато сияние — такая штука, которую не утаишь, вроде шила в мешке. Этьен сиял, и сиял ярко-прозрачной радостью — сквозь все свои «оковы плоти», несмотря на черные одежды или на прискорбный факт, что Божий мир — это, в сущности, очень печальное место, темница духа, царство Нечистого… Кретьен опять проснулся ночью от болезненного какого-то тонкого огня, разгоравшегося у него внутри, и лежал неподвижно, слушая шепоты леса и тихое дыхание спутника, завернувшегося в плащ. Ему хотелось плакать.
…Из Арраса выехали тем же утром; у Этьена не было коня, и Кретьен купил ему здесь же, в замке, тонконогого серого гасконца-полукровку. Этьен сначала мялся и отказывался, потом предлагал спутнику свои сбережения — тощенький кожаный кошель, который не сильно поправили полтора года письмоводительской службы. Наконец угомонился, когда Кретьен заявил, что коня купил для себя и просто одалживает его на дорогу до Ломбера. Итак, они выехали из Арраса тем же утром, и теперь им предстоял долгий, на месяц неспешного пути, маршрут — через всю страну, к югу. Этьен кое-как знал дорогу, и сначала двум пилигримам предстояло пересечь графство Вермандуа, родину донны Изабель, а потом — как Кретьену ни претило об этом думать — уголком срезать полную виноградников Шампань. Вот и ехали они — если дорога попадалась широкая, то рядом, а если узкая — то сменой, Этьен — впереди.
День был солнечный и очень жаркий, июнь выдался совершенно жуткий для того, кто успел за два года в сирийских песках возненавидеть жару лютой ненавистью. Даже под сенью дубов Кретьену то и дело приходилось протирать лоб рукавом, — это при том, что странствовал он в легкой шелковой одежде, и его, бело-голубого, пекло и вдвое не столь же сильно, как сплошь затянутого в черное спутника. Этьен даже рукавов не желал засучить — только капюшон откинул, и теперь Кретьен, отпустив поводья на медленном шаге, смотрел задумчиво на его худую черную фигурку впереди. На то, как пятна света и тени сквозь колеблющийся зеленый свод скользят и сменяются, золотя его русые, слегка волнистые волосы. На то, как он скованно поводит острым плечом, сгоняя привязчивого слепня. Кретьен смотрел, и снова жидкий огонь, это болезненно-непривычное чувство наполняло его жилы словно бы легкой болью. Он забыл, как оно бывает. За двадцать лет можно забыть что угодно.
Это была та самая — признайся, признайся себе, ведь ты узнал! — та самая острая нежность, которую он когда-то испытывал к маленькому брату.
Ты его знаешь меньше недели, остановись, христианин, — одернул трувор себя, подставляя лицо невесть откуда налетевшему ветерку. — Этот человек тебе никто, он твой спутник, и не более того. Скорее всего, вашему знакомству недолго продолжаться — ровно до Ломбера. Ты ничего не знаешь и не узнаешь о русоволосом молодом еретике, которого по странной случайности зовут так же, как твоего — умершего, давно умершего! — брата…
Ветер откинул и прядки Этьена, слегка надул его сброшенный капюшон. Словно почувствовав пристальный взгляд, юноша обернулся, натянув поводья, сказал через плечо, поднимая коричневые брови:
— Мессир Кретьен, дорога расширяется. Может, рядом поедем?..
Трувор поравнялся с ним, прислушиваясь к нарастающей и вибрирующей нотке внутри себя. Конечно, все это зря. Все это пустое. |