Изменить размер шрифта - +
Черепаховый суп и спаржевое пюре, по счастью, оказались не слишком горячими. Телеведущая шумно требовала компенсации, но не за подбитый глаз, а за бриллиантовую заколку бантик, которая соскользнула с белоснежной шерсти ее нервного песика и потерялась в сутолоке под ногами толпы.

Было весело, как год назад, и два, и три года назад. Кольт любил такое веселье. Он расслаблялся, смеялся чужим шуткам, острил сам, пил много, но не напивался, иногда присматривал для себя какую нибудь новенькую девочку, иногда даже умудрялся заложить основу серьезной сделки.

Но в ту новогоднюю ночь Петру Борисовичу почему то вдруг стало скучно. Посреди всеобщего безумства он затосковал. Произошло это в туалете. Там было слишком яркое освещение. Он мыл руки, смотрел на свое лицо и думал, что ему пятьдесят девять. Маячит седьмой десяток. Он самый старший из всех в этом ресторане. Он старый. Ему хочется спать, у него покалывает сердце. Наступил век, в котором жить ему осталось лет десять, не больше.

Конечно, подобные мысли и раньше приходили ему в голову. Он думал о смерти много и часто, но совсем иначе. Пуля, взрывчатка, яд, хорошо разыгранный несчастный случай. Такая смерть была постоянной его спутницей, собеседницей, партнером по бизнесу, иногда другом, иногда врагом. Он привык к ней, как к родной, умел договориться, откупиться, перехитрить. Здравый смысл, интуиция, деньги – всем этим он обладал в избытке. Но в ослепительной гонке последних двадцати лет он как будто забыл, что есть и другой вариант финала.

Смерть естественная, никем не заказанная, никому не выгодная, но неизбежная, смотрела на него в ту новогоднюю ночь из зеркала роскошного ресторанного туалета, и без слов было ясно, что с ней не договоришься. Ни деньги, ни власть, ни связи, ничего ей не нужно.

– Все суета сует, – прошептал Кольт.

С той ночи он постоянно повторял эту фразу и про себя, и вслух.

 

Москва, 1916

 

Старуха не только смазывала раны своего сына плесенью иссопа, но еще и кормила его с ложки этой гадостью. Рядовой Иван Карась выжил. А вот пехотный унтер Самохин, которому ампутировали правую руку, умер, хотя заживление у него шло отлично.

– От тоски, – объяснил Тане его сосед.

– У него оказалась грудная жаба, – сказал Михаил Владимирович, – я, старый дурак, проворонил.

Карася перевели в другую палату. В мастерской при госпитале для него сделали примитивную инвалидную коляску. Целыми днями в сопровождении своей матери он разъезжал по коридорам, привязанный к доске на колесах, учился отталкиваться от пола короткими костылями.

Унтера снесли на кладбище. На освободившиеся койки положили двух новых раненых.

– Папа, это правда, что святые Косьма и Дамиан пришили человеку чужую ногу? – спросила Таня.

– Не знаю. Они жили в третьем веке в Риме, были хирургами. Есть полотно Франческо Бетулино. Напомни, дома я покажу тебе репродукцию. Нога на полотне черная. Возможно, ее, правда, пересадили от чернокожего человека. Но, скорее всего, нога почернела. Чужая конечность не прижилась, началась гангрена. Вообще, попытки пересадки живой ткани в большинстве случаев заканчиваются неудачей. Организм воспринимает их как враждебные и отторгает. Когда нибудь, лет через пятьдесят, наука справится с этим.

От госпиталя до дома они шли пешком. Было первое по настоящему весеннее утро. Небо расчистилось, солнце сияло в лужах и в оконных стеклах. Таня ловко обходила лужи, но все равно забрызгала грязью и промочила насквозь свои кремовые замшевые ботинки на высоких каблуках.

– Говорила тебе нянька: надень боты! – ворчал Михаил Владимирович. – Никогда никого не слушаешь, всегда поступаешь по своему, даже в мелочах.

У храма Большого Вознесения толпились нищие. Шла обедня.

– Зайдем? – спросила Таня.

– Ну, если ты так хочешь, – профессор зевнул, – честно говоря, я мечтаю поскорей принять ванну и выспаться.

Быстрый переход