И не промолвит, вернувшись домой:
— А нас все меньше и меньше…
И не скажет мне на прощанье, как говорил обычно, когда уезжал куда-нибудь:
— Береги маму. Она у нас одна.
Я не помнил, чтобы отец когда-нибудь ссорился с мамой. Нередко она принималась пилить его за что-то, что ей не нравилось. Пилила она его, что называется, со знанием дела, методично, упорно, щеголяя безупречным знанием литературных примеров, приводя высказывания всевозможных великих писателей, а отец отмалчивался, и мама постепенно остывала.
Но однажды она довела отца до того, что он не на шутку вспылил, схватил ее на руки и посадил на шкаф.
Мама на миг лишилась речи, а он сказал:
— То-то!
И вышел, сильно-хлопнув дверью.
Правда, спустя минут пять он вернулся. Мама плакала, сидя на шкафу. А он снял маму, стал баюкать ее, словно маленькую…
Так было один-единственный раз. Отец оставался постоянно сдержанным, невозмутимым, мама ругала его, он молчал, лишь изредка усмехался про себя. И мама после говорила мне:
— Вот таким и должен быть настоящий мужчина, спокойным и сильным. И еще — снисходительным к женским слабостям…
…Я обнял маму, она не шевельнулась.
Я не знал, что ей сказать, какие слова выговорить. Мы оба молчали, потом она сказала:
— Завтра из Софии прибывает самолет с гробом.
— В котором часу?
— В три часа дня. Его встречают из управления.
— Я тоже поеду, — сказал я.
— Он умер утром, около семи часов, — сказала мама. — Сел бриться, заказал разговор с Москвой и вдруг упал. Вошел официант в номер, принес завтрак, а он еще дышал…
Мама замолчала, потом спросила с надеждой в голосе:
— Наверное, он не мучился, как думаешь?
Я промолчал. Что я мог сказать ей? Сейчас я был уже не студент третьего курса, не самый длинный парень со всего нашего потока, а тот, маленький, очень худой, отец звал меня «глистеныш», с цыпками на руках и выгоревшими волосами, каким я был некогда, тогда, когда отец был здоров, когда я видел его каждый день…
О, как же я был счастлив тогда! Счастлив необыкновенно, исключительно, хотя, само собой, как оно и бывает, не сознавал своего счастья…
Никогда не забуду томительные часы ожидания в Шереметьевском аэродроме.
Мы стояли на кромке летного поля, куда прибывают грузовые самолеты, я и трое из строительного управления, где работал отец.
Приземлялись самолеты из Уганды, из Лондона, Нью-Йорка, Парижа, а из Софии все не было.
В справочном окне нам сказали, что самолет опаздывает.
Кто-то, кажется, заместитель отца, толстяк с выкаченными, будто бы постоянно недоумевающими глазами, в распахнутом пиджаке и с расстегнутым воротником рубашки — ему всегда было жарко — тоскливо протянул:
— Вот это да! И сколько ждать, никто не знает…
Боря Борисков, секретарь комсомольской организации управления, веселый и добродушный парень, переглянулся с главным инженером, Иваном Фомичом:
— Что ж, подождем…
Отец считал, что я унаследовал главную его способность — чувство собеседника. Он почти всегда безошибочно знал, что чувствует, о чем думает человек, находящийся рядом.
И я тоже нередко ловил себя на том, что вдруг проникался каким-то особым знанием, понимая, чего хочет мой собеседник, чтобы я замолчал или, наоборот, чтобы говорил еще или чтобы я ненароком не сказал о чем-то, чтобы я ушел или остался, потому-то, наверно, мне приходилось редко ошибаться в друзьях и немногие мои друзья никогда не предавали меня…
Я посмотрел на заместителя отца, на Борю, на Ивана Фомича и без лишних слов сразу все понял: им всем охота отправиться пока что в ресторан. |