У моего отца было смуглое лицо, очень высокий лоб и темные карие глаза под нависшими бровями, которые долго еще оставались черными после того, как густые волосы поседели. Нос у него был орлиный, улыбка на редкость приятная. Как я хорошо все это помню и как бессильны любые описания воскресить его образ! Он был невысокого роста, не более пяти футов и семи дюймов; моих мальчиков он любил в шутку называть своими костылями и жаловался, что они чересчур выросли и он уже не может на них опираться. Но, несмотря на малый рост, он был безупречно строен, и я не знаю здесь никого, кто мог бы сравниться с ним величественностью осанки, кроме разве нашего друга мистера Вашингтона; недаром, где бы он ни появился, все тотчас же проникались уважением к нему.
Он отличался во всех телесных упражнениях, являя при этом необычайную ловкость и проворство. Особенно он любил фехтование и превосходно обучил моих сыновей этому искусству, так что когда прибыли к нам французские войска во главе с господином Рошамбо, никто из офицеров последнего не мог превзойти моего Генри во владении рапирой, а он, в свою очередь, уступал в этом моему бедному Джорджу, который принял сторону короля в нашей бедственной, но славной Войне за независимость.
Ни мать моя, ни отец никогда не пудрили волос; у обоих, сколько я их помню, кудри были белые, как серебро. Моя дорогая матушка до конца дней сохранила удивительно свежий и нежный цвет лица; многие не хотели верить, что она не употребляет румян. В шестьдесят лет она все еще казалась молодой и была весьма подвижна. Лишь после той ужасной осады нашего дома индейцами, которая сделала меня вдовой до того как я стала матерью, здоровье моей дорогой матушки надломилось. Она так и не оправилась от тревог и потрясений тех дней, окончившихся столь роковым для меня образом, и умерла на руках отца прежде, чем истек срок моего траура.
С тех пор и до самого конца его прекрасной и достойной жизни я оставалась с ним в качестве друга и опоры, черпая в этом радость и утешение. В кратких заметках, сделанных рукою моей матери на некоторых страницах рукописи, в которой мой отец рассказал о своих приключениях в Европе, мне раскрылась ее необычайная преданность ему — преданность столь страстная и исключительная, что, как мне кажется, она мешала ей любить еще кого-либо с таким же пылом; ибо все ее помыслы были сосредоточены на этом единственном предмете нежности и поклонения. Я знаю, что в ее присутствии мой дорогой отец избегал проявлять любовь, которую он питал к своей дочери; и в последние священные минуты перед кончиной моя дорогая родительница покаялась мне в том, что недостаточно любила меня, что даже испытывала ревность при мысли, что мой отец может подарить своей привязанностью кого-либо, кроме нее; и в самых нежных и возвышенных выражениях, исполненных ласки и убедительности, она просила меня никогда не расставаться с ним и занять то место, которое сама она в этот миг покидала. Думается, я с чистой совестью и чувством неизъяснимой благодарности в душе могу сказать: да, я исполнила этот предсмертный завет, и мой горячо любимый отец никогда, вплоть до последнего своего часа, не мог пожаловаться, что дочь его изменила долгу любви и верности.
И только когда я до конца узнала его — ибо при жизни моей матери он никогда не открывался мне полностью, — когда я узнала всю силу и благородство чувства, которым он меня дарил, я поняла и простила то, что при жизни матери, признаюсь, порой сердило меня — ее ревнивое отношение к мужней любви. То был столь драгоценный дар, что не удивительно, если она, владея им, стремилась сохранить его целиком и ни с кем, даже с собственной дочерью, не хотела поделиться им.
Я ни разу не слышала, чтобы отец повысил голос, произнес резкое слово, и тем удивительнее было уважение, которое питали к нему подчиненные; работники на наших плантациях — как вывезенные из Англии, так и негры, купленные здесь, — повиновались ему с таким рвением, какого не могли добиться от своих подчиненных самые суровые из окрестных надсмотрщиков. |