И вышло, что дом не вечен, а сделан, как многое другое. Теперь из-за цельного представления о власти «земного бога» выглянул просто» Катков, которого уже можно судить и осуждать…
Должно быть, это смутное ощущение новой «изнанки» сделало для меня и этот разговор, и этот осенний вечер с луной над гладью пруда такими памятными и значительными, хотя «мыслей словами» я вспомнить не могу.
И даже более: довольно долго после этого самая идея власти, стихийной и не подлежащей критике, продолжала стоять в моем уме, чуть тронутая где-то в глубине сознания, как личинка трогает под землей корень еще живого растения. Но с этого вечера у меня уже были предметы первой «политической» антипатии. Это был министр Толстой и, главное, – Катков, из-за которых мне стал недоступен университет и предстоит изучать ненавистную математику…[70 - …предстоит изучать ненавистную математику… – В первоначальной редакции («Русское богатство», 1907, № 1) читаем: «Как бы то ни было, – еще до конца гимназического курса личности Каткова и Толстого были вполне определенными объектами первой моей „политической“ ненависти за пределами школьного мира». Отношение Короленко к Каткову всю жизнь оставалось резко отрицательным. Особенно яркое выражение нашло себе это отношение в письме его к Н. Ф. Хованскому (редактору газеты «Саратовский дневник»), поместившему хвалебный некролог по поводу смерти Каткова. В этом письме (август 1887 г.) Короленко называет Каткова «олицетворением всего худшего в наши тяжелые дни», «главным прокурором от инквизиции», «главным и талантливейшим из доносчиков на всякое честное и свободное слово», «гасильником мысли».]
XIX
Первое впечатление новой гимназии
Я был все-таки принят. Вскоре после экзаменов, в ясное утро воскресенья, я, от нечего делать, пошел на польское кладбище на «Волю». Это было предместье, где город незаметно уступал место деревне. Маленький уютный костел стоял в соседстве соломенных хат, посреди могил и крестов. Было что-то особенно приветливое в этом беленьком храме с его небольшими звонкими колоколами и звуками органа, вырывавшимися из-за цветных стекол и носившимися над могилами. Когда орган стихал, слышался тихий шелест березок и шопот молящихся, которые не умещались в «каплице» и стояли на коленях у входа.
Я долго бродил среди памятников, как вдруг в одном месте, густо заросшем травой и кустарником, мне бросилось в глаза странное синее пятно. Подойдя ближе, я увидел маленького человечка в синем мундире с медными пуговицами. Лежа на могильном камне, он что-то тщательно скоблил на нем ножиком и был так углублен в это занятие, что не заметил моего прихода. Однако, когда я сообразил, что мне лучше ретироваться, – он быстро поднялся, отряхнул запачканный мундир и увидел меня.
– Кто такой? – спросил он несколько скрипучим высоким тенором. – А, новый? Как фамилия? Сма – а-три ты у меня!
И, погрозив за что-то пальцем, он пошел прочь смешной ковыляющей походкой. Маленькая фигурка скоро исчезла за зеленью могил.
И как только он скрылся, – из-за ближайшего склепа выбежали три гимназиста.
– Что он тебе говорил? – спросил один из них, Кроль, с которым я уже был знаком. Двое других тотчас же кинулись к плите и в свою очередь принялись что-то скоблить на камне. Когда они кончили и встали с довольным видом, – я с любопытством посмотрел на их работу. На плите после традиционных трех букв D. |