Революция не смогла, в отличие от войны, предложить простой и вдохновляющий образ бытия, в котором можно было бы складно и понятно расположить все ее события. Все кризисы, стачки революции, все ее демонстрации, путчи, мятежи, вся ее беспомощная пальба по своим сбивали с толку, ибо были полны противоречий. Ни в один из моментов революции не было до конца ясно, ради чего, собственно, все это творится. Было невозможно не то что вдохновляться происходящим, а даже просто это происходящее понять.
Как мы знаем, революция 1918 года не была заранее продуманной и спланированной операцией. Она явилась побочным продуктом военного поражения. Руководство революцией отсутствовало почти полностью: народ почувствовал себя заведенным в тупик своими политическими и военными вождями и прогнал их, а не сверг. Ведь при первом же угрожающем жесте они все, начиная с кайзера, исчезли бесследно и бесшумно. Приблизительно так же в 1932–1933 годах бесследно и бесшумно исчезли вожди и руководители Веймарской республики. Немецкие политики, от крайне правых до крайне левых, плохо владеют самым важным искусством в жизни и в политике — искусством достойно терпеть поражение.
Власть валялась на улице. Среди тех, кто ее подобрал, было очень не много настоящих революционеров; да и те, что были, судя по дальнейшему развитию событий, имели весьма смутное представление о том, чего они, собственно говоря, хотят и как они собираются достичь своих смутно осознаваемых целей. (В конце концов, не только невезением, но и свидетельством полного отсутствия хоть какого-то политического дарования является то, что спустя полгода после революции их почти всех убили.)
Большинство новых властителей Германии были растерянными обывателями, они состарились и размякли, пока находились в лояльной оппозиции, их тяготила свалившаяся им в руки власть, и они трусливо прикидывали, как бы по-хорошему да поскорее от нее избавиться.
Наконец, среди них было немало откровенных саботажников, решивших «придержать» революцию, попросту говоря, предать ее. Чудовищный Носке стал самым из них известным.
Тут пошла новая игра: настоящие революционеры устроили целый ряд плохо организованных, дилетантских путчей, а саботажники призвали к себе на помощь контрреволюцию, так называемый фрайкор, добровольческие корпуса, который, натянув форму правительственных, республиканских войск, в течение нескольких месяцев топил в крови неумелых революционеров. В этом спектакле при всем желании трудно было обнаружить что-нибудь вдохновляющее. Мы были мальчиками из буржуазии, нас только что грубо отрезвили, покончив с четырехлетним военно-патриотическим дурманом; само собой мы могли быть только против красных революционеров: против Карла Либкнехта, Розы Люксембург и их «Спартака», о которых мы смутно знали, что они собираются «отнять у нас все», убить наших состоятельных родителей и вообще завести у нас ужасные «русские» порядки. Стало быть, мы поневоле были «за» Эберта и Носке, за добровольческие корпуса. Однако сколько-нибудь сочувствовать, симпатизировать им было совершенно невозможно. Слишком уж отвратительным был спектакль, который они устроили. Запах предательства, витавший над ними, был слишком силен. Эта вонь ощущалась даже носами десятилетних. (Еще раз подчеркну, что с точки зрения истории реакция детей на политические события очень важна: то, что «знает каждый ребенок», есть по большей части последняя, неопровержимая квинтэссенция политического события.) Было что-то чрезвычайно поганое в том, что брутальный и беспощадный фрайкор — мы не возражали бы, если б он вернул нам Гинденбурга и императора, — сражался за «правительство», то есть за Эберта и Шейдемана, которые были совершенно откровенными предателями своего собственного дела.
Вдобавок события, которые теперь уже касались нас непосредственно, стали куда менее понятны, чем тогда, когда они разыгрывались в далекой Франции и сводки представляли их «в правильном свете». |