Мне захотелось повторить рисунок. «Что это?» — спросил я тихонько, поскольку дело происходило на уроке, пусть и скучном. «Знак антисемитов, — прошептал он в телеграфном стиле. — Солдаты Эрхарда носили на касках. Значит: евреи — вон! Нужно знать». И он продолжил свои графические экзерсисы.
Так я познакомился со свастикой. От Капповского путча только она и осталась. В дальнейшем мне пришлось видеть этот знак значительно чаще.
9
Два года спустя политика вновь стала интересна благодаря одному-единственному человеку: Вальтеру Ратенау.
Никогда, ни до, ни после, немецкая республика не выдвигала подобного политика, способного так воздействовать на фантазию масс и молодежи. У Штреземана и Брюнинга период политической активности был длительнее, благодаря их политике два небольших по времени исторических отрезка все же приобрели яркие характерные черты, однако ни Штреземан, ни Брюнинг не обладали такой магией личности, какой обладал Вальтер Ратенау. В этом смысле с ним можно сравнить только врага немецкой республики, Адольфа Гитлера, с одной существенной оговоркой: вокруг Гитлера давно уже работает хорошо организованная клака, так что сегодня едва ли можно отделить подлинное влияние личности от пропагандистского шарлатанства.
Во времена Ратенау еще не было принято говорить о политических «звездах», да и сам он ничего не делал специально для того, чтобы блистать на политическом небосклоне. Для меня он стал самым сильным примером того таинственного явления, которое наблюдается, когда в «общественную сферу» приходит «большой человек»: внезапный контакт с массой поверх всех и всяческих барьеров, всеобщее волнение и внимание, неожиданное напряжение, интерес к тому, что недавно было совсем не интересно; неизбежная, яростная пристрастность, когда без него не обойтись, но и его не обойдешь. Вокруг него складывается легенда; даже культ личности. Он вызывает любовь и ненависть. Все это совершенно непроизвольно. Совершенно неодолимо, почти бессознательно. Точно так же иррационально, неотразимо, необъяснимо действует магнит на кучу железных опилок.
Ратенау стал министром восстановления народного хозяйства, потом министром иностранных дел — и все сразу почувствовали: у нас опять есть политика. Когда он отправлялся на международную конференцию, то появлялось давно забытое гордое ощущение: там будет представлена Германия. Он заключил соглашение о «торговых поставках» с Лушером, он подписал договор о мире и сотрудничестве с Чичериным—и хотя мало кто понимал, что такое «торговые поставки», а текст русского договора с его дипломатическим формальным языком осилили и вовсе единицы, оба события обсуждались в продовольственных лавках, перед газетными стендами, а мы, гимназисты выпускных классов, случалось, отвешивали друг другу пощечины, если один из нас превозносил «гениальные документы», а другой обзывал их «еврейским предательством».
Однако тут была не одна только политика. В иллюстрированных журналах можно было увидеть лицо Ратенау точно так же, как и лица других политиков, но если лица других забывались, то это впечатывалось в сознание: человек с черными, умными и печальными глазами. В его речах, помимо содержания, слышалась удивительная, буквально невыразимая интонация, в них звучали пророческие обвинения, обращения, увещевания. Многие (я в том числе) бросились читать его книги: и вновь мы почувствовали все тот же неясный, но патетический призыв; что-то такое, в чем были одновременно сила и уговоры, разумная требовательность и едва ли не обольщение. Одновременно: в этом и заключалось глубочайшее обаяние Ратенау. Он был одновременно рационалистом и мечтателем, скептиком и едва ли не верующим. Он разоблачал и вдохновлял. Самые смелые слова он выговаривал тишайшим, с интеллигентными запинками голосом.
Странным образом, но у Ратенау до сих пор нет фундаментального жизнеописания, которое он заслужил. |