Это резко обнаружилось при первой попытке.
6 июня Панин написал Голицыну в Вену: «Я с удовольствием примечаю, что венский и берлинский дворы начинают разуметь друг друга гораздо с меньшею
претительностию, нежели до сего было, и вижу из всего этого, в чем они предо мною открываются, что сами они не признают уже невозможным
теснейшее соединение и тройной союз наш относительно до сохранения и утверждения общей тишины и покоя в Европе. За какое же себе благодеяние
почтет Европа, а особливо Германия, сию нашу систему? И можно ли предполагать рассудительно, чтоб какая нибудь держава захотела восстать и
воспротивиться оной? Да и не каждое ли замешательство между посторонними державами зависеть будет от большего или меньшего наклонения нашей
системы в ту или другую сторону, так что по справедливости мир и тишина всей Европы в наших руках будет. По откровенному вашему обращению с кн.
Кауницем изволите представить ему без формалитета и аффектации все оное в истинном разуме, так как и в самом существе есть оно собственным моим
размышлением. Правда, мне представляются тут объекты, требующие великого уважения и встречающие сильные затруднения; но я признаюсь и в том, что
не нахожу совсем неудобовозможным приведение оных в общую связь согласия. Между прочими германскими интересами особливо разумею я предстоящую
большую в оных революцию по разрешению наследства курфюршеств Пфальцского и Баварского. Но неужели то, что в намерении, простирающемся до цели
или конца какого либо нового устройства, предприемлется действием оружия, не может никогда средством негоциации до того же приводимо быть? А
ежели и не всегда такая невозможность настоит, то и в том предмете не может ли примирено быть противоборствование интересов венского и
берлинского дворов? Но когда еще с обеих сторон взаимное истинное желание и добрая вера в том действовать будут, то и не представятся ли
выгоднейшие для австрийского дома средства к распоряжению себя с берлинским двором, нежели с версальским, ибо невозможно, кажется, чтоб, не
согласуясь ни с тем, ни с другим, отважиться против зависти и помешательств от обоих. Я, будучи уверен о благородном образе мыслей и честности
сердца кн. Кауница, нимало не сумневаюсь, что он почтет сам за верх удовольствия и славы своей такое здание, в котором я по склонности моей и по
великодушным сентиментам нашей государыни почел бы за особливое счастие быть соучастником, и если кн. Кауниц заблагорассудит сделать мне об оном
отзыв для открытия мною к тому первого пути, то покорно прошу уверить его, что я мнение и предложение его о том приму с истинным удовольствием и
поступлю так, что, конечно, кн. Кауниц не будет сожалеть об учиненной мне в том доверенности». Кауниц отвечал Голицыну с полною откровенностию.
«По моему мнению, – сказал он, – все договоры о союзе и теснейшей дружбе тогда только бывают действительны и полезны, когда договаривающиеся
державы совершенно уверены взаимно в добрых и искренних намерениях друг друга. Следуя этому началу, я, с своей стороны, не желаю никогда
удаляться от союза с российским двором, ибо уверен не только в великой пользе от этого союза для обоих дворов, но и в праводушии российского
двора, на который не отрекусь полагаться во всех случаях. Но иначе рассуждаю я о берлинском дворе, которого скрытная и корыстолюбивая политика
мне уже довольно известна, и думаю безошибочно, что этот двор по нынешним тесным связям своим с российским всегда будет стараться не допускать
обоих императорских дворов к ближайшему соединению. Впрочем, мне кажется, что бесполезно начинать вдруг разные дела и что по окончании нынешнего
польского дела будет больше удобства решить и другие». |