К тому времени, как я наконец осушил стакан, тетушка перестала рыться в бюро и подошла ко мне; в одной руке у ней мигала восковая свеча, в другой был объемистый сверток. «Час настал», — подумал я.
— Сэмюел, дражайший мой племянник, — сказала она, — тебя назвали в честь твоего святого дяди, моего супруга — благословенна память его, — и своим благонравием ты радуешь меня больше всех моих племянников и племянниц.
Ежели вы примете во внимание, что у моей тетушки шесть замужних сестер, что все они вышли замуж за ирландцев и произвели на свет многочисленное потомство, вы поймете, что я с полным основанием мог счесть слова ее за весьма лестный комплимент.
— Дражайшая тетушка, — вымолвил я тихим взволнованным голосом, — я часто слыхал, как вы изволили говорить, что нас, племянников и племянниц, у вас семьдесят три души, и, уж поверьте, я почитаю ваше обо мне высокое мнение чрезвычайно для себя лестным; я его не стою, право же, не стою.
— Про этих мерзких ирландцев и не поминай, — осердясь, сказала тетушка, — все они мне несносны, и мамаши их тоже (нужно сказать, что после смерти мистера Хоггарти не обошлось без тяжбы из-за наследства); а из всей прочей моей родни ты, Сэмюел, оказал себя самым преданным и любящим. Твои лондонские хозяева очень довольны твоей скромностию и благонравием. При том, что получаешь ты восемьдесят фунтов в год (изрядное жалованье), ты, не в пример иным молодым людям, не потратил сверх этого ни одного шиллинга, а месячный отпуск посвятил своей старухе тетке, которая, уж поверь, высоко это ценит.
— Ах, сударыня! — только и молвил я. И более уже ничего не сумел прибавить.
— Сэмюел, — продолжала тетушка, — я обещала тебя одарить, вот мой подарок. Спервоначалу хотела я тебе дать денег; но ты юноша скромный, и они тебе ни к чему. Ты выше денег, милый мой Сэмюел. Я дарю тебе самое для меня драгоценное… по… пор… по-ортрет моего незабвенного Хоггарти (слезы), вставленный в аграф с дорогим бриллиантом, — ты не раз от меня о нем слышал. Носи этот аграф на здоровье, любезный племянничек, и помни о нашем ангеле и о твоей любящей тетушке Сьюзи.
И она вручила мне эту махину: аграф был величиной с крышку от бритвенного прибора, надеть его было бы все равно что выйти на люди с косицей и в треуголке. Меня такая взяла досада, так велико было мое разочарование, что я поистине слова не мог вымолвить.
Когда я наконец опомнился, я развернул аграф (аграф называется! Да он огромный, что твой амбарный замок!) и нехотя надел его на шею.
— Благодарствую, тетушка, — сказал я, ловко скрывая за улыбкой свое разочарование. — Я всегда буду дорожить вашим подарком, и всегда он будет напоминать мне о моем дядюшке и о тринадцати ирландских тетушках.
— Да нет же! — взвизгнула миссис Хоггарти. — Не желаю, чтоб ты носил его с волосами этих рыжих мерзавок. Волосы надо выкинуть.
— Но тогда аграф будет испорчен, тетушка.
— Бог с ним с аграфом, сэр, закажи новую оправу.
— А может, лучше вообще вынуть его из оправы, — сказал я. — По нынешней моде он великоват; да отдать его, пусть сделают рамку для дядюшкиного портрета — и я помещу его над камином, рядом с вашим портретом, любезная тетушка. Это ведь премилая миниатюрка.
— Эта миниатюрка, — торжественно изрекла миссис Хоггарти, — шефдевр великого Мулкахи (этим «шефдевром» вместе с «бонтонгом» и «а ля мод де пари» и ограничивались ее познания во французском языке). Ты ведь знаешь ужасную историю этого несчастного художника. Только он кончил этот замечательный портрет, а писал он его для покойницы миссис Хоггарти, владелицы замка Хоггарти, графство Мэйо, она сейчас его надела на бал у лорда-наместника и села там играть в пикет с главнокомандующим. |