Слушая мой рассказ, Пенелопа время от времени перебивала меня, желая узнать всякие подробности о моих приключениях: например, чем кормили меня финикийские пираты и были ли у меня во время этих скитаний связи с женщинами. Странный вопрос, на который я ответил, что на пиратском судне были две проститутки, удовлетворявшие потребности матросов, но не пленников, и что каждый раз, приставая к берегу, пираты искали какую-нибудь молодую женщину, насиловали ее и скрывались прежде, чем местные жители успевали схватиться за оружие. Я сказал убитым голосом, что, отправляясь в свое полное приключений путешествие, я оставил на Крите младенца сына и женщину, которая любила меня. С тех пор я больше ее не видел и теперь, спустя двадцать лет, не смею показаться ей на глаза — такой старый и опустившийся до попрошайничества.
Сидя на скамейке перед внимательно слушавшей меня Пенелопой, я вел свой лживый рассказ с правдоподобной горячностью, сдерживая, однако, свои чувства, чтобы не дать волю слезам, которые с тех пор, как я вернулся на Итаку, слишком часто так и лились у меня из глаз.
Я смотрел на Пенелопу, освещенную красноватыми отблесками огня, и от каждого ее взгляда у меня мутилось в голове: одолеть ее чары мне удавалось, лишь опустив глаза и целиком отдавшись вымышленным воспоминаниям. Наконец Пенелопа сказала, что уже много лет мечтает услышать что-нибудь об Одиссее, но что всякий раз слышит лишь уклончивые, а норой и лживые речи. В общем, если я располагаю точными сведениями, пусть скудными и отрывочными, то она просит поделиться ими, но тщательно взвешивая слова, чтобы не пробуждать в ней пустых надежд.
По застывшему лицу Пенелопы, не изменившему сурового выражения, потекли слезы, когда она слушала о морских злоключениях Одиссея. Но она быстро взяла себя в руки и спросила, чем я могу доказать, что мой рассказ достоверен. Мог ли я сказать, например, во что был одет Одиссей в те далекие дни, когда он высадился у стен Трои? И что еще помнил я о нем и о его товарищах?
Прежде чем начать говорить, я нарочито поколебался, словно с трудом выуживая из глубин памяти картины двадцатилетней давности. А затем заговорил — медленно, словно передо мной всплывали размытые временем образы.
— На Одиссее, — сказал я, — был пурпурный плащ, застегнутый под подбородком блестящей золотой пряжкой в виде собаки, вцепившейся в оленя. Я хорошо помню эту пряжку, которая у всех вызывала восторг, помню мягкую тунику, в которую был облачен воин. Но были ли эти плащ и туника на нем в момент отплытия с Итаки, или они были подарены ему кем-то во время остановок по пути в Трою — этого я сказать не могу. Наверное, немало даров получил он за время путешествия, ибо должен заметить тебе, любезная царица, что Одиссея очень любили все, но особенно— женщины, всегда смотревшие на него глазами, в которых горело желание. И еще, покопавшись в памяти, я могу сказать, что его всегда сопровождал глашатай — темнокожий, с курчавыми волосами.
При этих словах Пенелопа всхлипнула, но тут же, проглотив комок в горле, сказала, что пурпурный плащ Одиссея она соткала сама, сама накинула мужу на плечи и скрепила золотой пряжкой.
Одна из служанок поспешила утешить царицу и протянула ей чашку с горячим настоем, сдобренным медом. Пенелопа изящным движением взяла сосуд и велела угостить меня тоже этим ужасным питьем в знак благодарности за мой рассказ. Проявив в начале рассказа признаки глубокого волнения, Пенелопа вдруг перестала задавать вопросы, словно у нее совсем пропал интерес к Одиссею, которого, по ее словам, она так любила. Что это? Смирение? Охлаждение? Усталость? Какой пеленой затягивают годы наши чувства! Выходит, нет больше памяти на Итаке?
Я хотел продолжить свой рассказ, чтобы вновь пробудить интерес Пенелопы к ее супругу. И сказал, что во время осады Трои видел, как он бродил вечером по берегу, прижимая к уху блестящую розоватую раковину. |