Мне показалось, что я тоже встревожил незнакомца, и это меня немного успокоило. В жуткой тишине мы двигались навстречу друг другу, пока не подошли достаточно близко, чтобы разглядеть блеск глаз.
Тихий голос произнес:
— А! Вы, наверное, брат.
— Да. А вы кто?
— Ученик вашего брата. Меня зовут Дэвид Лэвкин. Вы меня напугали. Что, не впускают в дом?
— Да.
Мне ужасно не хотелось в этом признаваться, и внезапно вся былая любовь к этому месту, былой патриотизм наполнили меня болью. Меня не впускают в дом! Чудовищно!
— Не волнуйтесь. Я впущу. Все легли спать.
Через лужайку он направился в тень дома, и я последовал за ним. Лунный свет полосами падал сквозь заросшую решетку крыльца, отягощенную жимолостью, и выхватывал неловкую руку с ключом. Дверь тихо подалась и обнаружила густой ждущий мрак дома, и вслед за юношей я сменил аромат жимолости на душную прокисшую темноту прихожей. Дверь закрылась, паренек включил свет, и мы уставились друг на друга.
Я вспомнил, что моя невестка Изабель, источник новостей о семье, писала мне какое-то время назад о новом ученике. Ученики Отто — о, это довольно печальная история, к тому же мать постоянно закатывала из-за них скандалы. Малолетних преступников тянуло к нему, точно мух на мед, и каждый новый юнец был хуже предыдущего. Я окинул паренька взглядом, но так и не сумел вспомнить, что там писала о нем Изабель. На вид ему было лет двадцать. Похоже, не англичанин. Худой, с длинной шеей, крупными выступающими губами и копной совершенно прямых каштановых волос. Широкий нос с большими недоверчивыми ноздрями, узкие глазки, которые весьма подозрительно разглядывали меня, полуоткрытый рот. Затем юноша улыбнулся, глазки его почти исчезли, а щеки, напротив, широко расплылись большущими приветственными венками.
— Итак, вы явились.
Странное выражение. Не то он дерзит, не то просто иностранец. Лица его было не разглядеть толком. Мать, редкостная скряга, всегда требовала вкручивать самые тусклые лампочки, так что видно было не лучше, чем в лунном свете. Слабый, тусклый, изнуренный полумрак. Я захотел избавиться от паренька и произнес:
— Спасибо. Теперь я сам о себе позабочусь.
— Я не сплю в доме, — произнес он торжественно и на этот раз с более заметным акцентом, — Вы знаете, куда идти?
— Да, спасибо. Я всегда могу разбудить брата.
— Он тоже больше не спит в доме.
У меня не было сил обсуждать это. Внезапно я почувствовал себя невероятно усталым и измученным.
— Что ж, спокойной ночи, и спасибо, что впустили.
— Спокойной ночи.
Он ушел, растворился в бледном, неуверенном желтом свете, и дверь закрылась. Я развернулся и начал медленно подниматься по лестнице, не выпуская из рук чемодан.
Наверху я остановился, чувствуя, как привычный образ дома магическим образом проникает в мою плоть и кровь: комната Отто, моя комната, комната отца, комната матери. Я повернулся к своей комнате, в которой надеялся найти расстеленную для меня постель, но замер. Я до сих пор толком не осознал, что мать мертва. Думал о поездках и сроках, о завтрашней кремации, о характере церемонии, об Отто, даже об имуществе, но не о ней самой. Мои мысли, мои чувства к ней принадлежали какому-то другому временному измерению, существовали до того, что случилось с ней двадцать четыре или двадцать шесть часов назад — что бы это ни было. Меня захватило осознание ее смертности, и я понял, что должен войти в ее комнату.
Тусклая электрическая лампочка освещала широкую лестничную площадку, дубовый сундук, папоротник, который совсем не рос, но и не засыхал, изящный, но совершенно вытертый ширазский коврик, картину, которая вполне могла бы принадлежать кисти Констебла, однако не принадлежала (отец купил ее на торгах за цену, которую мать так ему и не простила), и закрытые безмолвные двери. |