– Плевать. К восьми я хочу сесть за стол.
– Мухаммед как раз готовит ужин, – возражала она. – Что на тебя нашло?
– Что нашло? А я тебе скажу. Мне неприятно идти искать жену в доме чужого мужчины, вот что, – распалялся муж, и чем сильнее злился, тем больше убеждался в собственной правоте.
Мосье Жак принадлежал к тому типу мужей, которые ревниво оберегают не жен, а собственный авторитет, и любят комфорт, а не тех, кто его обеспечивает. Он презирал ладино, поскольку этот язык умышленно исключал его из мира, культура которого была ему чужда во всем – как традициями и речью, так и вкрадчивыми тонкостями и клановым этикетом. Чем приятнее жене было говорить на ладино, тем большее отвращение тот внушал мужу и тем охотнее она напоминала ему – как отец неизменно напоминал ей напомнить ему, – что арабский пусть себе, а испанский есть испанский!
Мосье Жаку ладино напоминал кудахтанье; дом соседей он называл «курятником», poulailler, а их самих – «хозяевами птичника», не догадываясь, что они относятся к его неспособности войти в их мир с величавой надменностью старинной османской знати. За спиной соседи величали друг друга «двуличным сирийцем» и «грязным турком»; наконец в один воскресный вечер, когда оба мужчины возвращались каждый из своего кафе, взаимная неприязнь переросла в открытую конфронтацию: этот выродок, turc barbare, обозвал juif arabe «мерзким еврейским прощелыгой». Ошеломленный владелец магазина велосипедов, человек довольно набожный, на это пробормотал лишь «спасибо, спасибо»: тем самым обиженный преподал обидчику урок хороших манер, а заодно и продемонстрировал хозяину бильярдной, что все-таки удержался от соблазна, несмотря на искушение оскорбить его в ответ, поскольку жена турка справлялась с этим лучше всех в мире, как слышала вся округа, когда Принцесса бывала не в духе.
Все чувствовали себя обиженными и оскорбленными, в том числе и Принцесса, невольно втянутая в ссору, которой следовало бы оставаться исключительно делом двух мужчин. Мосье Жак поклялся, что ноги его больше не будет chez les barbares, мосье Альберт поблагодарил его за то, что он не собирается докучать им своим присутствием, и оба твердо решили, столкнувшись ненароком на рю Мемфис, не обмениваться даже bonjour. Размолвка не затронула только Святую, хотя та переживала больше прочих и не оставляла усилий примирить оба семейства.
– Ваше право, мосье Альберт, в сердцах чего не скажешь, – выговаривала она через несколько дней после происшествия, – но чтобы такое! Никогда! Никогда! – повторяла она, на глазах ее наворачивались слезы, нижняя губа дрожала. Эта чистая простая душа впервые увидела безобразный оскорбительный мир, от которого прежде ее берегло строгое воспитание.
– Он не имел в виду ничего дурного, – убеждала Принцесса мосье Жака, пытаясь со своей стороны поправить дело. – Знаете поговорку? Чайник чайнику говорил: уж больно ты черен. Неужели вы думаете, что он хотел его оскорбить? Но это попросту невозможно: он ведь и сам таков!
– По-вашему, невозможно, мадам? А я так считаю, что очень даже возможно. Во-первых, этот чайник упустил из виду, что и сам черен. Во-вторых, забыл самое важное: что он чайник, чем ему следовало бы гордиться, поскольку просуществовать пять тысяч лет способен лишь тот чайник, на который призирает милосердный Господь! И вот еще что я вам скажу, мадам Эстер: всякому чайнику, который оскорбляет собрата, нет места ни в моем доме, ни тем паче на Господней кухне!
– Полно вам, мосье Жак, это уж слишком. Речь о шестидесятилетнем больном старике, жизнь которого была настолько скупа на радости, словно Господь отмерял милость свою пипеткой. Разумеется, невзгоды его озлобили. Где уж старому чайнику весело свистеть!
– Нет уж, благодарю покорно, свисток мой цел, невредим и отлично свистит, – заявил турецкий безбожник, когда Святая передала ему этот разговор и, как обычно, поддавшись на уговоры, села играть с ним в карты. |