Как бы там ни было, но Григорию В. грозил расстрел. Второе событие - наш угрюмый домовладелец, одним своим видом отравлявший нам жизнь, Гвоздев, на неопределенное время отбыл на Урал, и жена его до поры до времени умалчивала о причине его странствия. Казалось, последняя наша связь с внешним миром, как дружеская, так и вражеская, порвалась. Мы были в заколдованной зимней сказке. Ошеломленные, притаившиеся, ждущие несчастия, какие-то в телесной своей жизни как бы невесомые, словно поздние осенние болотные туманы, что ползут не ползут, стоят не стоят, все же немного сдвигаются и своим передвижением видоизменяют лик окрестных замерзших ракит.
Все тогда было обмершее, и люди, и дома, и природа кругом, и безучастное, бесцветное небо. Мне припоминается сейчас один из дней, каких было много, но я его запомнил особенно. Серые сумерки, оцепенелые, перешедшие мало-помалу в холодную, белесоватую ночь. Я долго шел по мало мне любезным и приятным улицам в некую лавку, я пробирался, чтобы попытаться достать керосину. Со мной была моя девочка Мирра, и только ее детская жизнерадостная говорливость позволила мне не пасть духом, когда в лавке мне отказали и послали к какому-то рабочему, а тот поиздевался надо мной, прежде чем соизволил продать бутылку керосину. Пустяк, но жуткий. Всюду белесоватая мгла, завладевающая и телом и душой.
Через день после гибели кота вернулся Гвоздев. Приехал он грязный и черный, как святочный черт, и столь же довольный. С Урала привез он пять отличных коз. Зачем козы? Известно, для молока. Может быть, и еще зачем-нибудь, не знаю, не вникал. Но господин Гвоздев, поместив своих коз в полуподземную клеть, куда никто не входил, кроме него, был счастлив обществом этих животных чрезвычайно, вползал к ним в подземелье, как уж, и выползал остуда не скоро. Что он мог там делать, трудно постичь, и мы о том не размышляли за ненадобностью. Но, увидав его случайно в тот миг, когда после звериного своего собеседования с козами он выползал на свет Божий, я всегда поражался на выражение его лица. Грязный, в пыли и в соре, с соломой и сеном в волосах, он хранил на противном своем и злом лице блаженную улыбку идиота. Блаженство его быстро кончалось от соприкосновения с свежим воздухом и посторонними людьми. Каждая встреча с ним в саду или около дома на улице означала какую-нибудь поганую шпильку с его стороны. Ни я, ни мои ему не уступали, и на одно злое слово находились и два, и три слова в ответ. Но утешительного в этом ничего не было. И так как единственный наш заступник в Ново-Гирееве был схвачен и сидел на Лубянке, проклятая жердь совалась нам под ноги без всякой надобности часто, а в мерзких глазах светилось довольство и злорадство.
На другой день после приезда нашего домохозяина, около четырех часов вечера, когда медленно наползают враждебно-неуютные серые зимние сумерки, мы все - я, Елена и Мирра - были дома. Елена была в кухне и готовила обед. Миррочка, страстная любительница чтения, лежала на своей постели в комнате, которая служила спальней и ей и ее матери. Я, с своей стороны, тоже лежал на своей постели в комнате рядом, что была мне и спальней и рабочим кабинетом, и тоже читал, но не роман Майн Рида, как Миррочка, а впервые Евангелие от Иоанна по-гречески, великолепный том ин-кварто, в пергаментном переплете, данный мне на время из университетской библиотеки. Было мирно и уютно. Мерные, хлопотливые звуки, доходившие через небольшой коридор из кухни, не нарушали тишины, а только делали ее более четкой, уютной и размеренной. Неожиданно в другой комнате, что была с моею рядом, в столовой, с легким стуком упал на пол стул. Как будто кто-то, бесшумно проходя, задел его и уронил не сразу и не с размаху. Я удивленно притаился и стал прислушиваться. Елена в кухне, думая, что это я что-то громко переставил, продолжала свою стряпню. В воцарившейся опять тишине я четко услыхал, как Миррочка в своей комнате перевернула, прошелестев, страницу романа. Я почувствовал, что через голову мою проходит не телесное, духовное, совершенно бестелесное веянье, и в этом веянье что-то неизъяснимо безумящее. |