Изменить размер шрифта - +
Приехав в Антополь, я ужасно проголодался.

 

– Есть что-нибудь съесть? – спросил я у писаря, вышедшего в чемарке с кутасами (кистями).

 

– Ничего нет.

 

– Отчего же вы не держите?

 

– Не держим.

 

Из-за двери выглянула еврейская физиономия и спряталась; потом опять выглянула, потом опять спряталась, и наконец через порог переступил тонкий, длинный еврей.

 

– Може паны что-нибудь скушали бы? – спросил он, подобострастно улыбаясь.

 

– А что ты дашь нам?

 

– Могу дать курицу жареную; могу дать рыбу вареную, могу дать яйца всмятку.

 

– Давай курицу, рыбу и яйца всмятку, – радостно воскликнул я, как Осип в доме Сквозника-Дмухановского, где были щи, каша и пироги. Поели прекрасно и за все заплатили 80 копеек.

 

– Отчего бы пану не держать кушанья? – заметил я писарю.

 

– Не стоит, – отвечал он, сделав косую мину и поправив широкий лакированный пояс.

 

– А вот евреи так не думают!

 

– Это уж их дело.

 

– Вы, кажется, не любите евреев?

 

– Кто их любит! Подлый народ.

 

– Эт! О них и говорить не стоит.

 

– А если б вот не евреи, так пришлось бы голодать, глядя на ваш пояс.

 

Пан писарь обиделся и ничего не ответил.

 

Вечером приехали в Яновку. Пред въездом в Яновку нас остановили несколько крестьян. Посмотрели в фурманку и отошли прочь к горящему костру, сказавши ямщику: «Поезжай с Богом».

 

– Чего они смотрели? – спросил я ямщика.

 

– Сена.

 

– Зачем же они смотрели сена? Что им за дело до сена?

 

– Быдло (рогатый скот) в Дрогичине падает, так чтобы хворобы (болести) оттуда не завезли с сеном.

 

А проезжая Дрогичино, я видел, как коровы тянули из лужаек грязную болотную воду, и только удивлялся, как такое пойло не произведет громадного падежа. В Яновке мы совсем осмеркли. В ожидании самовара я сидел на крыльце и, смотря на все меня окружающее, вспомнил сумерки в роскошных надднепровских хуторах; вспомнил теплый пейзаж, которым родная семья часто любовалась с крылечка панинской мазанки, глядя на Долгий лесок, на зеркальную поверхность пруда, на деревушку вверху Гостомли, скромной реки, не значащейся ни на одной географической карте. Тут пели, читали, вспоминали, пили «по чарци», «щоб усим легенько згадалось», а кругом зелень только синеет; желтый лист порою перекатится через дворик, но в воздухе еще тепло; из-за горки несется молодецкая песня, то давящая, то безумно веселая; из деревни слышится многоголосый собачий лай, и около колен вертится пятилетняя девочка с голубыми глазенками и умным личиком.

 

– Не уезжай, мой голубчик, не уезжай, мой милый, – говорит она, – я хочу, чтобы ты был со мною.

 

В Яновке нет ничего этого. Гладкая равнина, идущая от самого Белостока, очень приятна для соображений строителей Литовской железной дороги; но для глаза я не знаю ничего утомительнее и печальнее. Это не саратовская степь с густым колосом; не новороссийская степь с травою, в которой баран спрячется; это даже не жаркие Рынь-Пески, не киргизское раздолье, – а это холодная, белая неблагодарная почва, над которой человек без отдыха и покоя льет свой кровавый пот, нередко для того, чтобы собрать тощие колосья руками, как берут в России лен или замашни.

Быстрый переход