Изменить размер шрифта - +
Гришка все время что-то говорил, говорил, даже принимался тормошить его:

— Не спи! Не спи! Борись, Сашка, за жизнь! Другой не будет!

Лейтенант Астахов молча вытирал ему лоб сырой тряпкой.

Наконец он все же не выдержал и уснул. И этот сон был уже другим сном, не тем, которого надо бояться. Так забывается человек, у которого впереди еще целая жизнь.

 

Прошел месяц. И однажды Воронцов, взяв костыли, оставленные капитаном Гришкой, который неделю назад отбыл из госпиталя прямой дорогой на фронт, сделал по палате несколько шагов. Майор Кондратенков сидел на массивном и основательном, как и он сам, табурете, обитом дерматином, и одобрительно кивал головой.

— Ну что, Иван Корнеевич! Вот видишь! Уже иду! — Воронцов обливался потом. Коленки подгибались. Мышцы сводило судорогой. Но главное — произошло. Он встал на ноги. А остальное можно перетерпеть.

Последние осколки, которые обнаружил рентген, Мария Антоновна удалила неделю назад. Повязки еще оставались, но, самое главное, снят был гипс. И вот теперь он сделал несколько шагов, пусть пока на костылях, но зато самостоятельно. Майора Кондратенкова предупредил, чтобы не смел помогать, даже если он упадет.

— Поднимусь сам.

Майор сел на табурет и покачал головой:

— Ну и характер у тебя, Александр Батькович! Яд, а не характер. Пойдешь ко мне в полк? Роту дам! С таким характером через полгода комбатом будешь!

Майор уже ходил. Костыли не признавал. Поднимался и, держась то за стенку, то за дверной косяк, выбирался из палаты, чтобы покурить в коридоре возле окна, где собирались ранбольные. Там, прежде чем по-братски раскурить свежую газету, внимательно читали сводку. Наши армии по-прежнему наступали, нажимали на всех фронтах. Подкатывались к Днепру, где противник основательно укрепился по линии так называемого «Восточного вала». Там, судя по всему, немец намеревался остановить наступление Красной Армии. Значит, там и намечалась главная рубка. Она и решит судьбу осени и, возможно, предстоящей зимы.

Две недели спустя майора Кондратенкова начали готовить на выписку.

— Все, Сашка, направлен в армейский дом отдыха. Где-то тут, недалеко. Долечиваться там буду. Но, думаю, это ненадолго. Дела вон какие на фронте происходят. Грунин письмо прислал. Он уже на месте. Нашу боевую группу снова в полк развертывают. Стоят во втором эшелоне. Командира пока нет. И ротных не хватает. Смекаешь, Сашка, на что я тебе намекаю?

— Что ж от своих… — Воронцов неопределенно пожал плечами.

— Кто у тебя там свои остались? В штрафную опять пойдешь? На тройной оклад? Не дури. Слушай внимательно. Я ж тебя от фронта не отговариваю. Ты — боевой офицер, и я предлагаю не интендантскую землянку за три километра от окопов, а стрелковую роту. Пойдешь на поправку, сделай так, чтобы зачислили в офицерский резерв фронта. Из армейского я тебя не смогу вытащить. В другую армию тебя оттуда не отдадут. А из фронтового вытащу. Личное дело твое я уже просмотрел. По всем статьям подходишь. Полк, Грунин пишет, соседней армии передают. А соседняя у нас — Тридцать третья. Смекаешь, Александр Батькович? Командует армией генерал-лейтенант Гордов. Не хуже твоего Ефремова. Тридцать третья правым флангом стоит перед Вязьмой. Вот-вот наступление начнется. Мы, брат, и Гришку разыщем. Хоть его и выписали ограниченно годным, но характер его я знаю. В тылу не усидит.

Через несколько дней Кондратенков уехал в дом отдыха. В палату заселили новых постояльцев. На этот раз привезли двоих танкистов и разведчика. В первую же ночь один из танкистов умер. Но уже вечером на его кровать положили новоприбывшего капитана-артиллериста.

Шли дни, однообразные, словно вид из госпитального окна. Так уж устроен человек, что, когда прижимает, когда снимают с кузова грузовика твое разбитое, истерзанное тело и кладут на мягкую кровать, от которой давно уже отвык, когда начинают над тобой кружить санитарки и врачи, и ты понимаешь, что выжил, пребывание в госпитале кажется раем.

Быстрый переход