И я вам скажу, что у нас, собственно говоря, – что ни цыган, то и конокрад; что ни сапожная вывеска, то и плохой сапожник; что ни присутственное место, то и чиновников такая толпа, в которой никого не распознаешь по тому признаку, что один берет взятки, а другой нет… Это верно; спросите кого хотите, если мне не верите. Мы, читатели, даже удивляемся все, как вы этого до сих пор не знаете! Конечно, вы жизнь по книжкам изучали; да неужели же нет таких книжек, в которых бы это было рассказано как следует? Знаете что: нам кажется иногда, что вы и книжки-то плохо читали; вы как будто читаете только текущую литературу, то есть свои журналы. Этим только и можно объяснить азарт, с которым вы кидаетесь на всякое известие о взятке, грубости, несправедливости и всякой другой дряни. Тут у вас в журналах действительно было время, когда ни о чем подобном не писалось; но «не писалось» не значит, что и не делалось и не расходилось в публике. Вы ничего не писали, а взятки и кражи учинялись по-прежнему, и мы о них знали очень хорошо, так что для нас они вовсе не были новостью, когда вы внезапно закричали о них в своих журналах. А вот вы-то сами как будто и действительно новость узнали: так вы погружены были в свои журналы, так пропитались их розовым запахом и так отвлеклись от всего живого!.. Мы вас и не винили в начале-то, думая, что вы, как люди умные, тотчас же оглядитесь вокруг себя, смекнете, в чем дело, да потом еще и нас поучите, куда нам идти и что делать. Но, видно, знание жизни дается не так легко, как изучение какого-нибудь немецкого курса эстетики! Вы как стали на одной точке, так и не двигаетесь с нее… А все оттого, что жизни не знаете! Три года тому назад вы стали печатать обличительные повести; в некоторых из них был талант, в других просто рассказывались любопытные факты. И те и другие были приняты публикою благосклонно. Почему? Очевидно, потому, что публика признала действительность фактов, сообщаемых в повестях, и читала их не как вымышленные повести, а как рассказы об истинных происшествиях. Но и тогда уже публика поправляла недомолвку литературы, называя истинными именами тех, которые скрывались под псевдонимами в повестях. И нужно признаться, что первые ваши обличительные повести давали читателю возможность отыскивать обличаемых. У г. Щедрина описан, например, Порфирий Петрович: я знал двоих Порфирьев Петровичей, и весь город у нас знал их; есть у него городничий Фейер: и Фейеров видал я несколько…[39 - Персонажи «Губернских очерков» М. Е. Салтыкова-Щедрина («Порфирий Петрович», «Второй рассказ подьячего»).] Разумеется, еще чаще видали мы Чичиковых, Хлестаковых, Сквозников-Дмухановских, Держиморд и пр. Но об этом я уж и не говорю. У Гоголя такая уж сила таланта была, что до сих пор, куда ни обернешься, так все и кажется, что перед тобой стоит или Чичиков, или Хлестаков, а если ни тот, ни другой, то, уж наверное, Земляника… В этом отношении, я должен признаться, большая часть щедринских рассказов составляет шаг назад от Гоголя. Но все-таки они не так далеко от него убежали, как нынешние рассказы, беспрерывно печатаемые в газетах. По рассказу Щедрина я еще мог узнавать обличаемых, хотя не в той степени, как по рассказу Гоголя; но теперешние повести (которые вы почему-то называете гласностью!) совершенно лишают меня этой возможности. Ну, скажите на милость, куда мне годится, например, такое обличение:
Одному моему знакомому случилось заказать себе сапоги из петербургского товара здешнему цеховому сапожнику. Что же оказалось? Он, желая выдать поставленный им товар за петербургский, сам вывел клеймо фабриканта на коже чернилами, и довольно искусно, так что с первого раза трудно догадаться о подделке. Но сапоги недели через две перелопались, фальш оказался несомненным, тем очевиднее, что на петербургской коже клеймо фабриканта печатное (см. «Русский дневник», 1859, № 22)[40 - Выдержка из газеты «Русский дневник» (1859, № 22, 28 января) приведена с незначительными изменениями. |