Кроме того, городовой Мухолов очень приятный собеседник, и подруга моего сердца, Марья Дементьевна, от него в восторге. Что ни говори, а все-таки человек военный, да к тому же и «мундира не марает», а ходит всегда в самом новеньком мундире с иголочки, а она, известное дело, как и все женщины, до военных очень падка. Да и как не прельститься им! Придет это, сядет, шашкою брякнет, выпьет рюмку водки, по-военному крякнет, ус покрутит, левый глаз скосит — картина да и только! В разговоре не иначе к ней относится, как называя ее «мамзель», то и дело толкует о своей чести и каждый раз приносит ей в подарок или полфунта винных ягод, или тюрюк кедровых орехов. Один в нем есть недостаток: говорит, говорит, например, и вдруг ни с того ни с сего схватит кого-нибудь из присутствующих за ворот и крикнет: «Расходитесь господа! Вас честью просят!», но потом, впрочем, тотчас же опомнится и извинится.
Сегодня меня позвала к себе генеральша; она стояла посреди залы и гневно сверкала глазами. Я остановился.
— Касьян! — проговорила она. — Поведение твое в издании газеты «Сын Гостиного Двора» переходит всякие границы. На тебя жалобы со всех сторон, и я должна прибавить, что жалуются люди солидные и с весом. В своей газете ты ругаешься и бьешь всех сплеча. Я не говорю уже об актерах и купцах, но ты трогаешь, например, редактора-издателя «Русского Мира», а он все-таки полковник. Ты то и дело задеваешь князя Мещерского, но он все-таки князь. Он может завираться, но он князь, князь! И, наконец, почем ты знаешь, может быть, это он бредит в своей газете, а за бред никто не подлежит ответственности? Ты, должно быть, забыл мои наставления? Так я повторю. Я дозволила тебе трогать чиновников чином не свыше коллежского советника, но ты уже трогаешь и статских и, даже мало того, людей, находящихся в генеральских чинах! Кажется, кроме этих чинов, поприще большое. Трогай и задевай городских голов — это дозволяется, но генералов — я не потерплю и запрещу тебе издавать газету. Я буду просматривать перед печатью твои статьи. Ну, теперь ты получил от меня предостережение, а потому иди к себе в комнату, но помни, что первую же написанную тобой статью ты должен принести мне на просмотр.
С понуренной головой и как ошпаренный, отправился я в свою комнату и плюхнулся на первый попавшийся стул.
— Что, измылили шею-то? — спросил городовой, который вследствие развития своего слуха слышал все от слова до слова, что говорила мне в зале генеральша.
Я не отвечал на его вопрос, молчал и соображал в своем уме, как бы дойти мне до той благонамеренности, чтобы следующий фельетон был одобрен генеральшей. Городовой встал с места, подал мне на прощанье руку, но я все еще соображал; Марья Дементьевна пошла его провожать, но я все еще соображал; вслед за сим в соседней комнате раздалось громкое троекратное чмоканье, похожее на то, как бы кто-то понукал лошадь, но я все еще соображал; наконец, к вечеру я сообразил, сел к письменному столу и написал самый благонамеренный фельетон, такой благонамеренный, какого никогда не напишут даже и сотрудники «Правительственного Вестника». Вот он.
БЛАГОНАМЕРЕННЫЙ ФЕЛЬЕТОН СЫНА ГОСТИНОГО ДВОРА
Яркое февральское петербургское утро с улыбкой взглянуло ко мне в окно, и я проснулся. Радостно потянулся я на моем тюфяке и вспомнил, что с сего дня началась на Руси широкая масляница, с блинами и с катаньем с гор, с морем шампанского. Веселые картины радостного существования русского народа живо восстали в моем воображении. Я мысленно переносился то в богатые приволжские города, то в роскошные села северных губерний. И вот в воображении моем восстало богатое село Холмского уезда. На горе стоит каменная церковь, с зелеными глазами, с веселенькими домиками церковнослужителей и с большим тесовым строением, с надписью «школа». |