А между тем уже подобралась к молодому атлету, уже кинула искоса пару взглядов этакая малолетка-хищница из тех, что торчат допоздна за углом дома на краешке взрослой компании, изредка огрызаясь в сторону материнской форточки: «Ну, ща-ас! Ну сказала же – щас приду!» А та, не-от-мира-сего, так и прохлопает еще один, возможно, наисчастливейший поворот своей судьбы, погруженная в сопоставление жизненных путей Скарлетт и миссис Дэллоуэй, а может статься – Кармен и Наташи Ростовой или, не менее вероятно, в размышления о жизненной позиции Таис Афинской в трактовке Ивана Ефремова.
Тайную и щемящую нежность испытываю я ко всем этим старушонкам в очочках, углубившимся в страницу с таким поглощенным вниманием и с такими сжатыми в узенькую щель губами, точно они проверяют финансовый отчет на многие тысячи (как раз именно они, такие вот бабульки, все еще регулярно ходят в библиотеки и не ленятся посылать в газеты гневные письма о бескультурной молодежи!); к облысевшим и полинявшим интеллигентам-шестидесятникам, бережно стиснувшим под мышкой выпрошенный у знакомых на два дня номер «Юности» или «Нового мира»; к школьнику-вундеркинду, с хладнокровием завсегдатая неевклидовых пространств раскрывающему первый том Кастанеды.
В сущности, все влюбленные в печатные знаки, думается мне, соединены невидимыми родственными узами. Однако груз глупых условностей и привычка к молчаливому созерцанию – ибо кто есть читатель, если не молчаливый созерцатель? – мешают им обрести друг друга, обрести друга...
Вот почему в минуты грусти я ищу утешения в излюбленной до привычности мечте. Мне представляются холод, дождь, ненастье; быть может, вечер; быть может, чужой город. Но постучись я хоть среди ночи (думается мне) в окно к незнакомому, однако глубоко родственному по духу читателю (быть может, это окажется ботаник-студент в толстых очках; быть может, язвительная дама средних лет), произнеси волшебный пароль: «Пожалуй, Кортасара стоит читать скорее днем, вы не находите?» – и ответом мне будут широкая, радостно-узнающая улыбка и заветный отзыв: «Да, бесспорно, ночью как-то лучше идет Ричард Бах». После чего уютно скрипнет старенькая дверь, и передо мной откроется милое сердцу всякого читателя пристанище – уголок продавленного дивана с бахромой от кошачьих когтей, в светлом круге под неустойчивым, как миг счастья, торшером...
На посторонний взгляд, наш школьный вестибюль выглядит довольно нарядно: в простенках между окнами блестят зеркала, а понизу вьется сине-розово-зеленый мозаичный орнамент из цветов и листьев.
Когда-то и мне он виделся радостным и приветливым. А как и почему все переменилось – установить теперь уже, пожалуй, невозможно. Однако не подлежит сомнению, что ныне те же самые зеркала только покалывают меня издали холодными лучами, а сине-розовые цветы извиваются навстречу неестественно, точно в судорогах.
Наши панели, как и в большинстве школ, выкрашены в голубовато-зеленый цвет. Всем прекрасно известно, что этот цвет успокаивающе действует на нервную систему и, таким образом, косвенно способствует улучшению дисциплины. Но лично у меня он вызывает ощущение глубокой тоски. (Может быть, это оттого, что, когда я в детстве поломала ключицу и лежала в больнице, в нашей палате были стены точно такого же цвета.) И с этим ощущением тоскливой обыденности я поднимаюсь по лестнице на второй этаж и отпираю дверь библиотеки.
Здесь я стараюсь по возможности бороться с рутиной и привносить в интерьер хотя бы некоторые приметы движения жизни: например, ежегодно покупаю яркий настенный календарь, заменяю металлический стаканчик для карандашей на пластмассовый органайзер и, наоборот, завожу рабочие блокноты то в мягком кожаном, то в твердом картонном переплете, то на пружине, с обложкой из тонкого блестящего пластика. Кроме того, я стойко борюсь с духом затхлости и регулярно проветриваю свое вместилище мудрости, а мои кактусы на двух подоконниках уже напоминают маленькую рощицу. |