Бонжур, мадам, аншантэ де фэр вотр конессанс…<Счастлив с вами познакомиться (фр.)> Или как там еще по-ихнему полагается? Надо бы повспоминать…
— Виниль?
— Что? — Он поднял голову, недовольный тем, что кто-то нарушил его уединение.
— Ви Ниль Баренсеф? — повторила девушка. — Мне сказаль, что ви будет мне помогайть. Мой имя Сесиль Дерьян.
Он вгляделся в нее — и почувствовал себя обманутым. Она была такая… такая никакая. Истинная Дерьян. Бесцветная, словно вырезанная из бумаги. Маленькие глазки неопределенного цвета, маленький носик неопределенной формы, аккуратно постриженные волосики, серый костюмчик неопределенного фасона. Не за что зацепиться взгляду, нечего оставить в памяти, нечего потом, описать. Француженка? Могла бы с тем же успехом быть шведкой, эстонкой, белорусской, удмурткой…
Она смотрела ему в переносицу. Пристально, не улыбаясь.
— Счастлив познакомиться с вами, мадам Дерьян, — опомнился он.
— Мадемуазель. Зовите меня Сесиль.
— Зовите меня Нил.
— Ви свободен, Ниль? Нам следует заниматься.
— Да, идемте. Поищем свободную аудиторию.
— Ми идем в ваш пхофбюхо. Там есть комната с хояль. Мне говохиль, ви будет мне игхать.
— Не знаю, кто вам это говохиль, мадемуазель, но игхать я смогу только одной рукой, — беззастенчиво врал он. — Вторую я недавно сломал и только третий день хожу без повязки.
Сесиль свела брови к переносице.
— О, сломаль! Но как?
— Под машину попал.
— Horreur!<Ужас! (фр.)> — воскликнула Сесиль. — Тоже мамин собак потехяль хуку под машин! Ми все так плакаль!
Нил хотел сказать что-нибудь язвительное, но, увидев в ее глазах слезы, смолчал. Так молча и дошли по комнаты с «хоялем», и Нил покорно сел за инструмент. Сесиль разложила на крышке листочки, расправила плечи, несколько раз глубоко вздохнула и начала петь.
С первых же нот, взятых Сесиль, Нил понял: беда! И дело было отнюдь не в отсутствии голоса и слуха, как о том твердили кафедральные мегеры. И то и другое у Сесиль безусловно имелось. Средненькое и даже миленькое, как у сотен тысяч девчонок — любительниц попеть под гитару у костра или за дружеским столом. И не было бы ничего катастрофического в том, если бы не одна роковая подробность: с упорством, достойном, как говорится, лучшего применения, она подражала оперной манере пения, не обладая для этого ни данными, ни школой, ни развитым вкусом. Ее высокий голосок — слабенькое лирическое сопрано с намеком на колоратуру — дрожал и срывался. Утопая в старательных и неискусных руладах и трелях, она безнадежно сбивалась с ритма, и даже при правильном попадании в ноты создавалось полное ощущение глубокой лажи, многократно усиленное специфическим репертуаром.
То ли кто-то зло подшутил над бедняжкой Сесиль, то ли в ближайшем русском кабаре, куда она приходила изучать культуру далекой загадочной страны, подвизались на редкость странные личности, только вместо традиционной «Калинки-малинки» или «Две гитары, зазвенев…» сквозь толщу вокальных заморочек и густейший акцент отчетливо прорывались «А мать свою зарезал, отца я погубил» и «Кокаина серебряной пылью все дорожки мои замело». Даже невинная «Мы на лодочке катались» в версии Сесиль, определенно копирующей неведомых фольклористов, приобрела своеобразный припев: «Ти сука-билять, впаху ковихять, вписту ковихять, сосенка!» Более современный репертуар был представлен шедеврами типа «А я сидю, глядю на плинтуаре» и «Муженек мой — бабеночка видная». В сочетании с манерой исполнения это создавало эффект потрясающий…
Глядя на ее сосредоточенное, покрасневшее от усердия лицо, Нил понял, что приколом здесь и не пахнет. |