Дивно-то как сказано! И верно – все дорого: и эти ели на опушке, и замершая Неглинка, и множество дымков из снегом припорошенных изб…»
Бориска еще раз с любовью посмотрел на Москву и неожиданно вспомнил, как несколько лет назад, осенней порой, он вот так же оглядывался на стены, глазами искал Фетинью. Стало грустно, тяжко на сердце…
Как зажили бы сладко, коли рядом была! Где она, моя ласонька, моя единственная? Верно, сгубил ее лиходей…
Бориска нахмурился, плотнее запахнул тулуп; подавшись вперед, покрутил кнутом над конскими головами:
– И-е-е-ех, милаи! Что пригорюнились?
В монастырские ворота он въехал к концу седмицы. Большой двор застроен сараями, амбарами. У игуменьи полно народу – богомольцы, мужики; пахнет кипарисом, ржаным хлебом и луком. Игуменья виду не подала, что узнала Бориску, когда он зашел, продолжала разговор с ниварями:
– Лес привезете – конюшни починить… А мы за вас, грешных, помолимся! – Она закатила глаза, повела снизу вверх жирным подбородком.
– Дак мы ж, матушка Агния, в прошлый месяц возили… – робко напомнил плешеватый старик, разминая в руках шапку.
Лицо игуменьи стало строгим:
– Не для нас усердствуете, для господа!.. Пряжу-то изготовили женки из льна, что дала? – резким голосом спросила она. – Сколь ждать?
«И здесь грабеж! – подумал Бориска. – А пошто и не быть ему, коли митрополит деньги дает в рост, и для него чужие руки убирают урожай, ловят рыбу, строят запруды…»
Наконец игуменья отпустила мужиков, сладенько пропела Бориске:
– А я тебя и не приметила… Привез, молодец, колокол? – Она заулыбалась умильно.
Получив деньги за колокол, Бориска накормил коней, сам потрапезовал и стал собираться в дорогу. Стоя у пустых розвальней, возле самых ворот, он туже подтянул кушак и, надевая варежки, весело подумал о легком обратном пути.
Разгуливали по снегу галки. Несло из церкви ладаном. Там закончилась служба; неохотно зазвонил колокол. Звук у него был хриплый, надтреснутый. «Разве ж это звон!» – с пренебрежением подумал Бориска.
Через двор, не поднимая глаз, заплетающимися, мелкими шажками шли в свои кельи монашенки.
Борис посмотрел на одну из них и обомлел.
– Фетиньюшка! – крикнул он, не веря своим глазам.
Была она все такой же: та же родинка под левым глазом и те же зеленые глаза, широкобровая, любая.
Вот только осунулась, потускнело лицо, горестные складки легли у рта, и потому казалось – стал он меньше; да бледность покрыла щеки, и морщинки притаились у глаз. Все это в мгновение разглядел Бориска.
Девушка бросилась к нему, припала к груди, и не успел никто во дворе слово промолвить, как Бориска прыгнул с нею в сани, глаза его сверкнули бешенкой – не подходи! – он пронзительно свистнул и вихрем промчался мимо привратницы у ворот по дороге к лесу.
Кони, словно им передалось волнение хозяина, не мчались – летели стрелой. В лицо Бориски ударяли комья снега, на поворотах сани заносило, и Фетинья, крепко вцепившись в их края, с тревогой поглядывала назад, нет ли погони.
Все произошло точно во сне, так быстро, так неожиданно, что они молчали, и только когда серые стены монастыря скрылись из глаз, Фетинья вскочила, судорожно обняла сзади за шею Бориску, – никакая сила не оторвала бы ее.
– Отрада моя! Дождалась тебя! – прошептала она и заплакала.
А немного успокоившись, еще всхлипывая, горячо зашептала, словно боялась, что кто-то услышит:
– Я не монашка – послушница, меня за строптивость и постригать не хотели. Я обещала Агнии: все едино убегу! Все едино! А она шипит… шипит… Всех послушниц защипала!. |