Изменить размер шрифта - +

Хатадже была при нем в последние минуты его жизни. Что стало с нею потом?..

Байрон понимал: уберечь одного-единственного ребенка от ужасов войны важнее, чем написать великую поэму, и именно поэтому он писал поэмы, которые живут в веках. Хатадже, или Хато, как уменьшительно он ее называл, была последним на земле человеком, кого коснулась та ни с чем не сравнимая нежность, которая делает бессмертными его стихи.

Это сочетание в одном человеческом сердце жажды титанического — как при сотворении мира — действия и нежности, для которой нет точного определения и в лексиконе гениального поэта, — в самом деле загадка, достойная философов.

Ответ на нее равносилен, быть может, разгадке самой жизни.

 

Последними словами Байрона были:

«Я оставляю в мире нечто бесценное».

Он сказал это по-итальянски.

 

Гамлет

 

Много писалось о его уме, силе характера и даже «хитрости», но мало — о беспомощности. А ведь он открыто-беззащитен, как ребенок. И чувство жалости вызывает почти болезненное, какое может вызвать именно ребенок.

Чего стоит хотя бы инсценировка безумия? Он видит, что мир сошел с ума, переживает то же, что переживал бы черный заяц на белом снегу, чувствуя позади настигающих его охотников и, чтобы раствориться в местности, сходит с ума. Но — и в этом, может быть, главная трагедия Гамлета — сойдя с ума, он становится еще более удобной мишенью, потому что его безумие отличается от безумия двора Клавдия, как небо от земли. Он обнажает «внутреннее», делает собственную непохожесть явственной до парадоксальности и становится особенно уязвимым для окружающих, чье безумие — антипод его сумасшествию, так как состоит в отсутствии «внутреннего», души.

Король, королева, Полоний и разные розенкранцы лишены того, что можно назвать духовной реальностью. Они — большие и малые кирпичики сотрясаемого «сумасшествием» Гамлета Датского королевства, — в сущности, стандартные, находящиеся во власти общих ходульных мниморазумных схем, которые особенно отчетливо формулирует рассудительный Полоний.

Отчаянный бунт Гамлета вызывает обвал, под которым с физической достоверностью он — жертва обвала — и погибает.

Горько-наивная попытка Гамлета изобразить безумие показывает глубину его человеческой нормальности. Это — личность с богато и разнообразно развитым внутренним миром. Мир же, окружающий его и будто бы ничем не отличающийся от нормы, безумен: его душевная болезнь состоит в отсутствии души.

Задолго до появления экзистенциализма как философии Шекспир изобразил обреченность этого мироощущения и миропонимания, даже когда оно воплощено в характере высоком и чистом.

В сущности, логику «странного» гамлетовского поведения в трагедии Шекспира можно истолковать как поиски «подлинного поведения» в чисто экзистенциалистском понимании этой формулы, то есть поведения, в котором бы внутренние убеждения органично совпадали с внешними действиями.

Он не убивает короля, пока не удостоверяется, что нравственно не может не убить, но понимает это, уже раненный отравленным клинком Лаэрта.

Трагедия Гамлета — трагедия человека высокой и чистой души, в высшей степени нормальной человеческой души в больном, ненормальном обществе, которое на благородство отвечает коварством и интригой. Но Гамлет не был бы Гамлетом, если бы пожертвовал хотя бы одной из внутренних ценностей во имя тактических соображений.

С развитием техники отравленные шпаги уступают место винтовкам с оптическими стеклами и бомбам, которые делаются год от году все эффективнее. Что же: отбросить благородство, как уже ненужный, устаревший театральный реквизит, и, фигурально выражаясь, убивать короля не в пятом, а в первом акте, еще до того, как созрело окончательное убеждение в его непререкаемой виновности? Уничтожать больное общество тотально, не заботясь о том, что с розенкранцами может погибнуть и Горацио? (Не этот ли маоистский вариант исповедуют сегодня в мире «левые авантюристы»?)

О нет! Мудрость в том, чтобы вопрос «быть или не быть?» из личного, экзистенциального стал общечеловеческим, общенравственным.

Быстрый переход