Изменить размер шрифта - +

— Боги даровали мне счастье быть иногда полезным своим друзьям, но наищедрейшим их даром были сами друзья.

— Тем более эти друзья должны быть тебе благодарны.

— Благодарность обязывает каждого лишь к посильному ответному дару, и это обязательство ты до сих пор выполнял с лихвой — и своим бытием, и своим делом… Почему же ты переменился? Почему ты все толкуешь о пустой благодарности, явно не склонной признавать никаких обязательств?

— Я не переменился, о Цезарь, хоть и по чести не могу сказать, что когда-либо считал свой ответный дар достаточным.

— Ты всегда был слишком скромен, Вергилий, но ложной скромностью не грешил. Я все понял: ты умышленно принижаешь ценность своих даров, дабы втихомолку забрать их у нас.

Вот оно, ах, вот оно и сказано; Цезарь шел к своей цели уверенно, напролом, и ничто не помешает ему похитить манускрипты!

— Октавиан, оставь мне поэму!

— Верно, Вергилий, о том и речь… Луций Варий и Плотий поведали мне о твоем чудовищном замысле, и я, подобно им, не могу этому поверить… Ты и впрямь задумал уничтожить свои творения?

Наступила тишина, суровая тишина, и, начертанная бледным тонким контуром, она сосредоточилась в задумчиво-суровом лице Цезаря. Еле слышным причитанием донеслась из ниоткуда жалоба, тоже тонкая и пронзительно-четкая, как складка над бровями Августа, не сводившего с него глаз.

— Молчишь, — сказал Цезарь. — Стало быть, ты и впрямь решил забрать назад свой дар… Подумай, Вергилий, — ведь это же «Энеида»! Твои друзья крайне огорчены, а я, как ты знаешь, тоже причисляю себя к ним.

Слышнее стала тихая жалоба Плотии — монотонной чередой, будто нанизываемые на тонкую нить, лились слова: «Уничтожь поэму, вверь мне свою судьбу; мы должны любить друг друга»…

Уничтожить поэму, любить Плотию, быть другом другу странно убедительно и властно вставали соблазн за соблазном, но, увы, Плотия была тому непричастна.

— О Август, я делаю это ради нашей дружбы; не принуждай меня!

— Дружбы? Но послушать тебя, мы, твои друзья, вовсе и недостойны твоего дара.

Цезарь, почти не разжимая губ, вел это неспешное словопрение, хотя в его власти было — да затем он и пришел! — просто забрать «Энеиду», и Плотия притихла, будто ожидая исхода беседы; несокрушимой скалой, плотной и прочной стеной воздвигся вокруг каркас бытия, и хотя ход событий определялся волей Августа, он и сам был всего лишь частицей этого неколебимого порядка.

— О Август, это мой опус, это я сам недостоин своих друзей. Но не буду давать тебе повода снова упрекнуть меня в ложной скромности; да, я знаю, «Энеида» — великая поэма, хоть рядом с Гомеровыми песнями она и ничтожно мала.

— Коль скоро ты признаешь это, ты не станешь отрицать, что твое намерение уничтожить ее преступно.

— Исполнить волю богов — не преступление.

— Ты уходишь от прямого ответа, Вергилий; неправый всегда ссылается на волю богов; но мне еще не доводилось слышать, чтобы они повелели уничтожить то, что является общим достоянием.

— Почетно и лестно для меня, о Цезарь, что ты так высоко ставишь мои труды, но позволь мне сказать, что писал я эту поэму не только для читателя, но прежде всего для себя самого и что этой-то исконнейшей необходимостью она и была порождена; она мое творение, и я вправе распоряжаться им в согласии с этой необходимостью, внушенной и освященной богами; это не только мое право, но и мой долг.

— А вот я — я вправе ли пожертвовать Египтом? Вывести своих солдат из Германии? Снова оголить границу для притязаний алчных парфян? Ставить на карту мир и спокойствие Рима? Вправе, скажи? Нет, не вправе! Да получи я на это приказ богов, я не вправе был бы ему последовать — хоть это и мой мир, он отвоеван мною, он плод моих трудов!

Сравнение хромало, ибо ратные победы были совместным делом Цезаря и всего римского народа и войска, а поэма — деяние лишь поэта, его одного.

Быстрый переход