Изменить размер шрифта - +
Но что из того, хромало сравнение или нет? Одним своим присутствием Цезарь снимал все неувязки.

— Мера твоего труда — государственное благо, мера моего — художественное совершенство.

Художественное совершенство… Сладостный долг созидания, не оставляющий выбора и простирающийся за пределы всего человеческого, всего земного!

— Не вижу различия! Творение искусства тоже должно служить общей пользе и, стало быть, государству; государство само есть творение искусства — в руках того, кто призван его созидать.

Видно было, что Цезарь слегка раздосадован и утомлен, рассуждения о художественности его не интересовали, и упорствовать тут было, конечно же, неразумно.

— Даже если и считать государство творением искусства, то оно все равно постоянно находится в становлении, предполагает все новые усовершенствования; а поэма, однажды завершенная, покоится в себе, и потому творец не вправе покладать рук, пока не добьется совершенства; он должен изменять, переделывать, устранять несовершенное, это ему повеление свыше, и он должен ему покорствовать, даже рискуя погубить само творение. Мера тут одна — замысел, цель творения; только цель определяет то, что должно остаться и что погибели достойно; воистину, все решает цель, а не проделанный труд, и художнику…

Август нетерпеливо оборвал его:

— Никто не посягает на право художника улучшать несовершенное, даже что-то вычеркивать; но ты и никого не убедишь, что все твое творчество несовершенно…

— Оно несовершенно.

— Послушай, Вергилий, ты давно уже лишил себя права на такой приговор. Более десяти лет назад ты познакомил меня с замыслом «Энеиды», и вспомни, с какой искренней радостью все мы, кого ты почтил своим доверием, приветствовали тебя и твое начинание. В последующие годы ты читал нам песнь за песнью, и, даже когда тебя охватывало отчаяние перед лицом столь грандиозной задачи, столь могучего замысла — а как часто это случалось! — наше восхищение — да что там наше? — восхищение всего римского народа поддерживало и охраняло тебя; вспомни, что значительная часть твоего творения уже известна публике, что римский народ знает о существовании этой поэмы — поэмы, прославляющей его, как никакая другая, — и что он имеет полное, неотъемлемое право получить ее завершенную, получить как заслуженный дар. Это уже не твое творение — оно принадлежит всем нам, в этом смысле мы все трудились над ним, и оно не в последнюю очередь — творение римского народа, символ его величия.

Еще заметнее потускнел свет вокруг — словно приближалось солнечное затмение.

— Я проявил слабость, похваляясь тем, что еще не закончено, — шаткое тщеславие художника. Но меня на это подвигла и любовь к тебе, Октавиан.

Лукавая искорка заиграла в глазах Цезаря, мелькнуло что-то заговорщически-родное, почти мальчишеская хитринка.

— Говоришь, твоя поэма несовершенна? То есть ты мог бы — или должен был бы — сделать ее лучше?

— Именно так.

— Только что мне пришлось устыдиться своей дырявой памяти; позволь же мне теперь обелить себя… Я тебе напомню несколько твоих собственных строчек.

Мелочное желание шевельнулось в нем, тоже очень мальчишеское, по-приятельски злорадное, — чтобы Цезарь и на этот раз сплоховал, но в ту же секунду — тщеславие художника, пропади оно пропадом! — поднялось похотливое, искательное любопытство.

— Какие же это строчки, Октавиан?

И, отбивая ритм поднятым перстом, слегка притопывая в такт ногой, повелитель Рима, властелин полумира самолично прочел:

Предостерегающе застыл поднятый перст — как вещественное воплощенье урока, коий надлежало извлечь из цитаты и затвердить навек.

Быстрый переход